Шрифт:
Интервал:
Закладка:
129
Духовное просвещение — вернейшее средство сделать людей неустойчивыми, слабыми волей, ищущими сообщества и поддержки, — короче, средство развить в человеке стадное животное; вот почему до сих пор великие правители-художники и собственно правления (Конфуций в Китае, Наполеон, imperium Romanum, Папство в те времена, когда оно было обращено к власти, а не только к миру), то есть те и то, в ком и в чём сумели достичь своего кульминационного пункта господствующие инстинкты, ставили и на духовное просвещение, — по меньшей мере представляли ему свободу действия (как папы Ренессанса).
Самообман толпы по этому вопросу, что, например, имеет место во всей демократии — в высшей степени ценен: к измельчанию человека и к приданию ему большей гибкости в подчинении всякому управлению стремятся, видя в том «прогресс»!
130
Высшая справедливость и кротость как состояние ослабления (Новый Завет и первоначальная христианская община, — являющаяся полной bêtise[67]у англичан, Дарвина, Уоллеса{107}). Ваша справедливость, о высшие натуры, гонит вас к suffrage universe[68]и т. п., ваша человечность — к кротости по отношению к преступлению и глупости. С течением времени вы приведёте этим путём глупость и необдуманность к победе: довольство и глупость — векторность этого пути.
С внешней стороны — столетие необычайных войн, переворотов, взрывов. С внутренней стороны — всё большая слабость людей, события как возбудители масс. Парижанин как европейская крайность.
Следствия: 1) варвары (сначала, конечно, под видом старой культуры); 2) державные индивиды (там, где варварские массы сил скрещиваются с несвязанностью по отношению ко всему прежде бывшему). Эпоха величайшей глупости, грубости и ничтожества масс, а также эпоха высших индивидов.
131
Бесчисленное множество индивидов высшей породы гибнут теперь, но кто уцелел, тот силён, как чёрт. Нечто подобное было во времена Ренессанса.
132
Что отличает нас, действительно хороших европейцев{108}, от людей различных отечеств, какое мы имеем перед ними преимущество? Во-первых, мы — атеисты и имморалисты, но мы поддерживаем религии и морали стадного инстинкта, — дело в том, что при помощи их подготовляется порода людей, которая когда-нибудь да попадёт в наши руки, которая должна будет восхотеть наших рук.
Мы по ту сторону добра и зла, — но мы требуем безусловного признания святыни стадной морали.
Мы оставляем за собой право на многоразличные виды философии, в распространении которой может оказаться надобность; таковой, при случае, может быть пессимистическая философия, играющая роль молота; европейский вид буддизма тоже, при случае, может оказаться полезным.
Мы будем, по всем вероятиям, поддерживать развитие и окончательное созревание демократизма: он приводит к ослаблению воли; на социализм мы смотрим, как на жало, предотвращающее возможное душевное усыпление и леность.
Наше положение по отношению к народам. Наши предпочтения, — мы обращаем внимание на результаты скрещивания.
Мы — в стороне, имеем известный достаток, силу; ирония по отношению к «прессе» и уровню её интеллектуальности. Забота о том, чтобы люди науки не обратились в литераторов. Мы относимся презрительно ко всякому образованию, совместимому с чтением газет и в особенности — с сотрудничеством в них.
Мы выдвигаем на первый план наше случайное положение в свете (как Гёте, Стендаль), а также внешние события нашей жизни и подчёркиваем это, чтобы ввести в обман относительно наших скрытых планов. Сами мы выжидаем и остерегаемся связывать с этими обстоятельствами нашу душу. Они служат нам временным пристанищем и кровом, в которых нуждаются и которые приемлют странники, — мы остерегаемся в них приживаться.
Мы имеем преимущество перед нашими собратьями — людьми disciplina voluntatis[69]. Вся наша сила тратится на развитие силы воли, искусства, позволяющего нам носить маски, искусства разумения по ту сторону аффектов (а также мыслить «сверхъевропейски», до поры до времени).
Приуготовление к тому, чтобы стать законодателями будущего, владыками земли; по меньшей мере к тому, чтобы этим стали наши дети. Принципиальное внимание, обращённое на браки.
133
Двадцатый век. Аббат Гальяни говорит где-то: «La prévoyance est la cause des guerres actuelles de l’Europe. Si l’on voulait se donner la peine de ne rien prévoir, tout le monde serait tranquille, et je ne crois pas qu’on serait plus malheureux parce qu’on ne ferait pas la guerre»[70]. Так как я нимало не разделяю миролюбивых воззрений моего покойного друга Гальяни, то я и не боюсь кое-что предсказать и таким образом, быть может, подать повод к появлению признака войны. Страшнейшее землетрясение вызовет и огромную потребность одуматься, а вместе с тем возникнут новые вопросы.
134
Настало время великого полдня, ужасающего просветления{109}: мой род пессимизма — великая исходная точка.
I. Коренное противоречие в цивилизации и в возвышении человека{110}.
II. Моральные оценки как история лжи и искусство клеветы на службе у воли к власти (стадной воли, восставшей против более сильных людей).
III. Условия всякого повышения культуры (возможность отбора за счёт толпы) суть условия роста вообще.
IV. Многозначительность мира как вопрос силы, которая рассматривает все вещи под перспективой их роста. Морально-христианские суждения ценности как восстание рабов и рабская лживость (по сравнению с аристократическими ценностями античного мира).
Всю красоту и возвышенность, которые мы придали вещам наяву и в нашей фантазии, я хочу затребовать назад как достояние и изделие человека, как прекраснейшую его апологию. Человек как поэт, как мыслитель, как бог, как любовь, как могущество — восхитимся той поистине царской щедростью, с которой он одаривал вещи, и всё для того, чтобы обеднить себя и себя почувствовать несчастным! До сей поры это было величайшее его самоотречение — то, что он, поклоняясь и обожествляя, сам старался уйти в тень, что это он сам создал всё, чему поклонялся и что обожествлял.