Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда Джованни ди Полино превратился в обугленный расслоившийся скелет, не отличимый от чучел, что горели с ним рядом, Галетти повернулся к Молинасу, на этот раз повысив голос, чтобы перекричать торжествующие вопли толпы:
— Удивляюсь, почему вице-король не пожелал присутствовать, хотя сентенцию торжественно зачитали в первый раз в королевском дворце.
Молинас вгляделся в добродушное лицо коллеги, обрамленное золотистыми кудряшками.
— Королевский дворец и есть источник всех недоразумений между инквизитором Камарго и вице-королем. Последнему хочется убрать нас и занять наше место. Кроме того, сицилийский парламент только и занят тем, что посылает Карлу Пятому ноты протеста, осуждающие действия инквизиции, которые они расценивают как насилие. Император оставляет их без внимания, а вице-король, наоборот, им сочувствует.
Галетти кивнул.
— Да, мне об этом рассказывали. Мотивом протеста являются известные привилегии, которыми располагаем мы, чиновники. Можно подумать, что мы заняты легким делом.
— Для одних это дело легкое, для других — нет, — ответил Молинас, смерив коллегу взглядом. — Что же до привилегий, то некоторые из нас их вовсе не имеют. А некоторым кажется, что служба в инквизиции — кратчайший путь в бароны.
— Что ты хочешь этим сказать? Смотри, как бы я…
— Да брось ты! — отозвался Молинас. Ему очень досаждал ветер, который переменил направление, ударив в ноздри запахом горелого мяса. — Я сказал то, что знаю сам, что знаешь ты и знают все.
И Молинас, не обращая внимания на возражения собеседника, направился по деревянной лесенке прочь с помоста. Он не взглянул ни на затухающий костер, ни на палачей, которые ждали удобного момента, чтобы снять обгорелый труп еврея с цепей, удерживающих его на прибитом к укосине столбе.
Он побрел вдоль бастионов, выходящих на море. Оказавшись на достаточном расстоянии от места казни, он вдохнул соленый воздух. Наконец-то он мог заняться тем, что действительно его заботило. Он вытащил из кармана донесение, которое получил непосредственно перед казнью, и расправил его дрожащими пальцами.
Чудовищную каллиграфию Магдалены не узнать было невозможно: буквы в ее послании, то крошечные, то огромные, расползались неровными, корявыми строчками, пробелы между словами и вовсе отсутствовали. Но если это просто затрудняло чтение, то невероятное количество ошибок, фантастический синтаксис, фразы, написанные на провансальском диалекте, которые и без того невозможно было понять, превращали письмо в настоящий ребус. Однако Молинас запасся терпением и, подстелив под себя сложенный черный плащ, уселся на каменную ступеньку бастиона, принявшись за расшифровку донесения. Его внимание не отвлек даже парусник, приближающийся к порту под ликующие крики рыбаков. Ему пришлось повозиться с час, прежде чем прояснился смысл послания. Если убрать ошибки и несуразности, выглядело оно приблизительно так:
«Я понимаю, что сделала меньше, чем должна, и очень об этом сожалею, но после бракосочетания писать вам мне стало очень трудно. Как я уже рассказывала в предыдущем письме, Мишель де Нотрдам пожелал жениться на мне в Агене, где моих родителей очень уважают и где никто не знает о той жизни, которую я вела в последние годы. Он купил маленький домик и поселил меня там, а сам проводит большую часть времени в Монпелье, чтобы закончить учение. Он заставил меня поклясться, что в его отсутствие я не выйду из дома, поэтому даже еду мне приносят родители или сестры. Поначалу одиночество не очень меня тяготило, во многом потому, что Мишель, когда бывал дома, часто меня колотил, но не со зла, а чтобы научить меня, как быть хорошей женой. Он не злодей, но хочет, чтобы в обществе с ним считались, и боится, что я стану вести себя не так или что меня увидит кто-нибудь, кто знал меня до свадьбы. Теперь же я тяжелее переношу свое одиночество, потому что с тех пор, как я забеременела, Мишель не бьет меня и даже добр со мной, но требует, чтобы я и дома, и на людях говорила ему „вы“. Дома у меня только и утешения, что сестры да существо, которое должно родиться. Читать я не могу, и у меня нет бумаги, чтобы писать. Теперь вы понимаете, почему я не сдержала обещания писать вам по письму в неделю. И если мне удалось отправить это письмо, то только благодаря человеку, что приносит дрова. Он взял у своего родственника-писца несколько листков бумаги, гусиное перо и немного чернил».
Эта часть письма оставила Молинаса равнодушным. Главное заключалось в последней его части, которую он еле расшифровал, настолько неразборчиво и криво она была написана:
«Я готовлюсь стать матерью, и теперь я, порядочная женщина, обязана заниматься домом и не вижусь ни с кем, кроме мужа и родственников. У меня нет способа ни писать вам, ни сообщать вам о Мишеле, который приезжает только затем, чтобы узнать новости о будущем ребенке, и потом снова уезжает. Я не знаю, как он живет, какие книги читает, с какими друзьями видится. Когда я попробовала его о чем-то спросить, он бросил на меня такой взгляд, что лучше бы поколотил, как в былые времена. Умоляю вас на коленях, так как знаю, что вы человек, преданный церкви, а значит, обладаете христианским милосердием: освободите меня от данного вам обещания и забудьте обо мне навсегда. Я была грешницей, но стану примерной матерью и самой верной из жен. Если Мишель задумает сделать что-либо противное нашей религии, я сумею переубедить его и заставить отказаться. Но здесь, в Агене, его считают добрым христианином и человеком добродетельным. Со слезами жду вашего письма, знака, что вы меня поняли и простили в вашей доброте. Я буду жить ради ребенка и забуду о себе ради него».
Молинас многократно перечитал конец письма, потом скомкал его и выбросил в море.
— Шлюха, — проворчал он. Ненависти в нем не было, он просто констатировал факт. — Ни одна богобоязненная женщина никогда не написала бы подобного.
Он поднялся, расправил плащ, накинул его на плечи и пешком отправился в город, злясь на пронзительные крики чаек над головой. Между тем парусник медленно приближался к порту, протискиваясь своей огромной массой между стоящими на рейде каравеллами.
Молинас ненавидел Палермо. Городу недоставало тех мрачных и драматичных тонов, которыми были насыщены жилища испанцев, где солнце всегда уступало место полутени. Здесь солнце было повсюду, и казалось, что оно приносит облегчение и бесчисленным нищим, и толпе портовых грузчиков, и вообще всем простолюдинам. Сицилийцы внушали ему отвращение. Хитрые, льстивые, склочные, они все время шумно выражали чувства, которых не испытывали. Весь остров хвалился тем, что присоединился к Империи по собственной воле, однако при первой же возможности здесь вспыхивали кровавые беспорядки, угрожавшие Испании и ее институтам, а в первую очередь инквизиции.
Была бы на то воля Молинаса, Карлу V надлежало бы распустить сицилийский парламент, который только и делал, что жаловался на притеснения со стороны инквизиции, что подстрекало народ к неповиновению. Затем надо было бы предоставить более многочисленную армию в распоряжение вице-короля, который был менее сговорчив и расположен к спокойной жизни. Но он понимал, что ничего этого ему не добиться, тем более что император много делал для того, чтобы улучшить отношения с островитянами. Пустое занятие с такой предательской породой.