Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сегодняшние пороки местной литературы (и кинематографа, ибо литературоцентричность наша закончилась) диктуются только тем, что война, при всей своей героике, куда менее благотворна для личности, чем революция. Хотя бы потому, что во время революции у человека есть нравственный выбор, а во время войны нет, или рамки его много тесней. Война требует умения не только «шагнуть из окопа», но и выживать, сливаться с землей, ползать — революция категорически исключает приспособленчество. Война кровавей, разрушительней, война отбрасывает обе стороны на десятилетия назад. И главное — война есть все-таки вещь внешняя: русская революция была итогом всей предшествующей истории — и нашей, и европейской; она была прекрасным или ужасным, но венцом многолетнего развития — скажем, как старость. Война же налетает, как болезнь, и корни ее не в истории, а в географии. Это всегда скучней.
Революция была, при всей своей жестокости, мигом всенародного вдохновения. На мифе о ней 70 лет стояла советская власть. На войне столько не простоишь. Война — царство неизбежности, вынужденного единения со своими властями — против чужих; война исключает доверие и приучает существовать в кольце врагов. Всмотритесь, и вы легко увидите, что сегодняшнее российское общество живет и мыслит в военной системе ценностей, опьяняется разговорами о внешних врагах, а главное — некритично воспринимает власть, не видя никакой альтернативы ей: какая смена власти в военное время? В таких обстоятельствах даже просто ругать ее — уже предательство.
Поэтому у нас и нет своего Трифонова, и нет у него продолжателей, хотя подражателей хватает (наиболее талантлива, по-моему, Людмила Петрушевская). Трифонову, грубо говоря, было о чем писать, было чем поверять повседневность: во время революций о них не пишут, не до того, — но полвека спустя они предоставляют уникальный материал, который и порождает волну серьезной литературы. А война — слишком масштабная и одновременно слишком бедная реальность. Она все списывает, она возносит власть и сплачивает народ вокруг нее, а главное — она приучает жить в состоянии перманентной мобилизации. Мы изживаем сегодня военный опыт, как комиссарские дети, рожденные после революции, но продолжающие споры отцов о ней. Вот только споры о революции предполагают взаимное уважение и некий осмысленный результат, а споры о войне вырождаются в швыряние ярлыками: вы фашист! — нет, ты фашист! Ведь война — святое: не поспоришь. А о революции — можно: внешний запрет только стимулирует полемику, но морального запрета на нее нет, и потому герои Трифонова спорят, а герои старой и новой военной прозы — почти никогда, и не о главном. Как можно оспаривать саму идею защиты Отечества?!
Нужен ли сегодня Трифонов? Безусловно. Читают ли его? Да, но вряд ли считывают подтекст: радуются точности, плотности, словечкам, — но революционный пласт пропускают. Это не леность ума, это эпоха окончательно отошла в прошлое и стала непонятной, как древняя рукопись. А мы сегодня живем войной, что и подтверждается агрессивно-разочарованным отношением к загранице, относительной (хоть и дающей сейчас глубокую трещину) сплоченностью вокруг начальства и неумением заглядывать в будущее: нам бы день простоять да ночь продержаться.
Эту закономерность я предложил бы назвать правилом Трифонова, поскольку в его случае она работает особенно наглядно: свою настоящую прозу — после двух романов и нескольких десятков рассказов — он стал писать только в 1969 году. Что, не мог раньше, в 30, 35 лет? Но это как восхождение на вершину: за пять метров до нее ничего еще не видно, а взойдешь — и дух захватывает: все на ладони. И тогда, обретя это новое зрение, Трифонов, молчавший, бывало, годами, — в считаные оставшиеся ему годы написал вдвое больше, чем за всю предыдущую жизнь.
Утешает, однако, то, что следующему поколению достанется осваивать и осмысливать тему оттепели и увлекательнейшего советского шестидесятничества. И тогда трифоновский метод пригодится — ибо ТАКОЙ историей поверять современность уже можно. Тогда мы перечитаем Трифонова новыми глазами и дождемся тех его последователей, которые снова заставят мир говорить о великом русском романе.
1 апреля. Первая публикация «Улитки на склоне» (1966)
Ровно 45 лет назад — весной 1966 года — братья Стругацкие умудрились опубликовать в СССР (в сборнике фантастики «Эллинский секрет») «лесную» часть самого любимого и совершенного своего создания, «Улитки на склоне». «Управленческая» часть вышла два года спустя в «Байкале», немедленно подвергшемся разносу за напечатанные там же фрагменты книги Белинкова об Олеше — впрочем, и за Стругацких тоже, но главной причиной разноса было именно бегство Белинкова. «Улитка» с тех пор ходила в самиздате и статус имела полулегальный: вроде и напечатана, а вроде нигде ее нет. В предисловии к «Эллинскому секрету» составители Брандис и Дмитревский как только ни изощрялись, чтобы вывести из-под огня трудную, непонятную, новую вещь Стругацких, — и аналогий-то просили не искать, и конкретных толкований избегать, — но любому читателю «Улитки» было ясно, что перед ним самый точный за последнее время портрет Родины. Есть Лес — огромное, больное, заболоченное пространство вырождающихся деревень, прыгучих деревьев и внезапных Одержаний, — и есть Управление на краю этого леса, которое им занимается, питается, изучает его и как бы даже управляет, но в действительности давно уже интересуется только интригами, карьерами и бабами. Разговоры и обычаи мужиков в «лесной» части один в один напоминали диалоги и ситуации из прозы деревенщиков, с незначительным гротескным преувеличением. Бюрократия Управления тоже мгновенно узнавалась. Стругацкие — может, и близко не имея этого в виду — в очередной раз с блеском угадали тенденцию, никем покамест не осознанную: Россия стремительно распадалась на огромную Индию и крошечную Англию, которая только делает вид, что управляет ею. Говоря проще, власть отделена от страны и давно уже развивается отдельно. В условиях этого раздельного существования они деградируют с равной неизбежностью и почти равной скоростью: Лес утрачивает вектор развития, разлагается, тупеет — власть заботится исключительно о себе, вырождается, ворует.
Нынешняя Россия служит почти идеальной — уже без гротеска — иллюстрацией к «Улитке», казавшейся когда-то страшным сном. Впрочем, что из современной российской реальности не показалось бы ночным кошмаром тогдашнему читателю Стругацких, а то и самим авторам? Мы живем в огромной и быстро деградирующей стране, по совершенной своей непознанности неотличимой от Леса; мужики в ней разговаривают — и думают — ровно так, как в «Улитке», а женщины действительно ушли — правда, не в партеногенез, а в менее почтенные занятия. Впрочем, по Стругацким, и партеногенез с попутными похищениями «славных подруг» был не больно-то почтенен. Что до Управления — там нет уже никакого управления ничем, а подлинно улиточный жестокий абсурд; открылся и смысл названия, на который, впрочем, намекали еще составители «Эллинского секрета». В мире «Улитки» все делается о-о-очень ме-е-е-е-едленно. Именно потому, что это мир без цели и смысла, без вертикали, со сплошной ползучей горизонталью — мир вялый, многословный, заплетающийся. И страна, разделенная надвое, не может двинуться никуда — она вяло шевелится на одном месте. У нас сегодня вместо Англии — Кремль и Рублевка, а вместо Индии — все остальное, и дело только за Махатмой Ганди, который бы сумел ненасильственно вывести колонию из-под колонизатора… но в Лесу Махатмы не заводятся, вот в чем проблема.