Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Кто его жрать будет, невыложенного? Его выложить надо, потом жрать, – укорил ее Яшка. – Дай вот брату десятку, он выложит…
– Он выложит!
– Да не он! Вот Матвеич выложит!
– Матвеич и без десятки управится…
– Дура. Во дура! – прорычал Витек. – Чем яйца мыть козлу? Ты че, хочешь, чтоб подох… это самое, Боря Ельцин?
– Да попередохли бы они, оба…
– Надька, посажу! – пригрозил Яшка.
– Ага… Отсажался… Люди пашут вон! Тебя отец ждет. Договорился, что лошадь приведут. Ты, скотина, че делаешь?! – В голосе ее зазвенел металл.
– Не выражайся! Разуй глаза-то! Кто сегодня пашет… Грязь месить.
Надежда вздохнула, поискала глазами зеркало по стенам, не нашла и стала поправлять на себе косынку и волосы, перед тем как надеть шляпку.
– И че он только жрет у тебя? – заметила она, оттолкнув, словно прилипшего к ней, козла.
– Он не жрет. Он закусывает, – изрек Яшка.
– Остряк-самоучка. – Надежда холодно глянула на него. – Расселся, гляди. На тебе пахать можно, а ты брата спаиваешь. И все на халяву. Я уверена, что на халяву пил. – Она говорила все это со спокойным предрешением, выпуская из полузамерзших губ ледышки-слова.
– Ну, это ты обижаешь, – остановил ее Клещ. – Он, братец твой, тоже не миллионер. Самому пить каждый день, да еще поить кого-то. Тут обоюдная любовь. Когда он, когда я…
Петр Матвеич почуял, как жаром заливается его лицо. Он встал было, чтобы потихоньку двинуться к двери, но Яшка тем же движением обеими руками усадил его за плечи на место.
– Надька, ну хватит базарить. Короче, это самое, давай десятку. Я завтра приду к отцу. И, это самое, у тебя все сделаю…
– Поверила я тебе, как же! Я их че, кую, десятки? Столовку закрывают… Вот. Третий месяц без денег сидим…
– Ну это ты врешь, чтоб в столовой вы без навару жили, – усмехнулся Яшка…
– Я вру?! Это я вру?! Иди вон проверь!
Надежда закурила снова. Курила она как-то по-женски – нерасчетливо, жадно. Затягивая дым, она вдувала в себя щеки, и личико ее при этом старилось. И это было первое, пусть тяжелое, но естественное выражение «студеного» ее личика. Петру Матвеичу стало жаль ее. Когда Надежда курила, то напоминала ему Тамару. Такая же нервозность лица и желтых от табака пальцев. И эта внутренняя суетливость, которая прорывалась сквозь внешний ледок, и зачастую выливалась в истерику. Он подошел к ней и погладил ее по голове. Совершенно неожиданно для себя. Все замолчали, а Надежда вдруг заплакала:
– Ты только тянешь с меня и с отца. И с матери. Это она избаловала тебя. Я знаю, она всю жизнь тебе тайком совала… Потому от тебя и жена ушла. Потому что ты захребетник. Если б ты рос, как я, с шестнадцати лет самостоятельно…
– Кто захребетник… Кто… Я?! Я! Я захребетник! Да она от меня три шкафа тряпок увезла. Телку продала, козу Райку увела…
– А детей! Ты забыл про детей. Или ты их каждый день кормишь?
– Ну, не ты же…
– Дурак! Скотина! Чтоб ты сдох, со своим козлом вместе! Я пойду и скажу все отцу. Хватит тебя покрывать. Они тебя вырастили таким и пусть расхлебывают сами. – Надежда схватила со стула шляпку и рванулась к двери, но Витек опрометью кинулся ей наперерез, закрыл дверь собою, широко раскинув руки, и, смешав в голосе угрозу с просьбой, улыбнулся простодушной младенческой улыбкой: – Надька, дай десятку…
* * *
Козел молчал, только судорожно дергался, пока Петр Матвеич резал его мошонку, и только когда он потянул за яички, отрезая их, он закричал пронзительно и как ребенок. Яшка изрядно струсил. Вначале он хорохорился и пытался поймать за ноги козла, чтобы держать их, но Петр Матвеич решительно отогнал его, спутал передние и задние ноги животного, стянув их в узел на животе. Витек вообще не выходил из дома. И даже ставень закрыл, чтобы ненароком не глянуть. Так что всю операцию Петр Матвеич производил один, работал неспешно и тщательно, как всегда, негромко приговаривая козлу:
– Ну, ну… Боря Ельцин, потерпи, козлище! Ты вишь переборщил, паря. Так нельзя – на баб! Это, брат, нехорошо. Мы же люди. Мы своим-то человекам не позволяем на своих баб прыгать. То-то! Не надо было козу терять. Потерял, другу найди…
Когда он промыл и зашил мошонку, встал, вытирая ножи. Потом перерезал тупым ножом путы. Козел стоял и качался. Потом, шатаясь, пошел к огороду.
– Ну ты и садист! – Яшка выглянул из сеней и, подойдя к Петру Матвеичу, поднял с земли бутылку водки, удовлетворенно отмеряя, сколько осталось.
– Могу и тебе устроить, – деловито предложил Петр Матвеич, моя руки в бочке с водою. – Водка еще осталась. Никаких проблем не будет. Спать будешь по ночам, как цуцик.
– Спасибо, не надо!
Витек не вышел из дома, пока его не крикнули и не уверили, что все кончилось. Вышел он потный и красный, как рак.
– Ну, это самое. Ну, вы даете, мужики!
– Да уж мы постарались, – петушился Яшка. – Теперь тебе, Витек, не об чем думать. Бабы ругаться перестанут.
– Ты его только не выпускай дней десять, – предупредил Петр Матвеич. – А то уйдет… Запри его в стайке. Ну, ладно, кранты, мужики. Пошел я к своей…
– А это? – Витек побулькал у него под носом остатками водки. – Тебе первый ковш.
– Не, я все! Не выпускай, говорю, козла…
Обратный путь казался Петру Матвеичу длинным. Хотя шел он быстро, скоро. Дождь кончился, грело неяркое вечернее солнышко. Последний луч его медово ложился на дальнюю сопку, и она нежно и неясно зеленела. И этот луч почему-то навевал мысли о Нюрахе и о нем самом. Он бы не сознался себе сам, но все, что ни попадалось ему на глаза, все навевало мысли о ней и их совместной жизни. Потому что последние годы он думал только о ней. Когда дети рождались и росли, вместе с их хозяйством, Нюраха с Петром были единым телом и душою, а сейчас они как бы разделились. Он думал о том, что день прошел задаром. Он столько загадывал сделать в этот день. Копать, конечно, еще рано, но можно было повозиться с парниками, нагреть воды в бане и пролить горячей водою землю под пленкой. Да заодно и попариться с Нюрахой. Ведь суббота. Да и полы в бане прогнили, она права, нужно менять две половицы. И столб в огороде совсем сгнил, он давно приготовил новый, но все некогда заменить. Жаль было дня, проведенного вне своего двора и без Нюрахи. А раньше его так не тянуло к ней. Может, просто не думал об этом. Без того забот хватало. Детей росло полон дом: свои, племянники, сироты какие-нибудь. Одной своей семьей за стол никогда не садились. Кастрюли варились ведерные. Круглыми сутками томились щи в духовке, кипела картошка в чугуне, доставалась своя сметана из подполья. По ночам сбивал Юрка сливки. Днем ему не хватало времени. Скота держали – стадами. (Тогда Брежнев, этот замшелый пень, дал деревне пожить. Как раз сразу после Хрущева.) И всем хватало и хлеба, и Нюрахиной руки, и угла в доме… В эти заботы, как сквозь решето, и просачивалось их внимание. А сейчас они друг для дружки. Все отлетает от двора. Всякая жизнь отходит. Да, какая бы она ни была жизнь, и эта проходит. Гулькин нос остался им жить… И тут он вспомнил, как увидел ее впервые.