Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что же это? Во что же верить? Мотя предал. Друг предал. Зачеркнули. Разрушили. Полынь. Как жить? Пропала жизнь. Кончено. Зачем жить? — Глаза сухие полыхали. Слова, как камни, бьют по голове.
Мама кинулась к окну, распахнула его, перегнулась. Восьмой этаж! Марья едва успела схватить её за ноги, стащить на пол. Мама стала вырываться, попыталась оттолкнуть Марью, разжать её руки.
— Что тебе надо? Пусти! Оставь меня в покое! — Слова сталкивались. Марья с трудом разбирала их.
Хитрым движением мама выскользнула из Марьиных рук, снова очутилась на окне, и снова чудом Марья ухватила скользкие, капроновые ноги. Напрягшись изо всех сил, потянула на себя. Они с мамой упали на пол.
— Мама, мамочка, — плакала Марья, дрожа от страха и беспомощности. — Пожалей меня, мамочка, ляг, прошу. Усни.
— Освобожу, освобожу, — бормотала мама. Смотрела на Марью мутными глазами и не видела. Марья потянула её к кровати, попыталась уложить, но мама с неожиданной силой и злостью оттолкнула Марью. — Уйди! Освобожу. Всем мешаю. Пропала жизнь. — Из мутных глаз плеснулась ненависть, тоска. Марья убежала бы прочь, если бы не животный страх за мать.
Как она догадалась? На полную мощность включила Шопена, любимую мамину балладу. Мама повернулась от окна к музыке, не понимая, откуда она взялась, стала слушать. И — осела на пол — беспомощная, позволила уложить себя. Из глаз её выпадали слёзы, ползли к вискам, исчезали в волосах, вместе со слезами уходила муть, глаза прояснялись.
Марья сделала музыку потише, потом ещё тише, ещё. Мама уснула, а Марья сидела около неё без сил, не могла выключить проигрыватель с шуршащей пластинкой, не могла напиться, хотя нестерпимо пекло рот и глотку, не могла унять дрожь.
Иван был на футболе, отец — неизвестно где.
Колечка спился, фактически погиб. Мама погибла. Отец благоденствует. Меркурий Слепота процветает — продолжает руководить всем кинематографом. Почему всё так? Или она что-то упустила, не поняла?
— Ваня, мама погибла из-за Двадцатого съезда. А ещё из-за того, что отец предал Колечку. А ещё из-за того, что ушёл к девчонке. Никто никому не может помочь. И я маме не сумела помочь.
— Какой вздор! — Иван даже остановился. — При чём тут ты и Двадцатый съезд? Частная жизнь человека, не спорю, связана с социальными проблемами, но мама… жена, мать, как коснулось её?!
— Я чувствую, Ваня, всё связано воедино: и съезд, и роли, и отец, и Меркурий. Мама с тех пор жить не захотела… Виноватой себя чувствовала.
Иван не ответил. Он смотрел мимо неё, и взгляд у него был непонятный: то ли думает так же, как она, и знает это давно, да не хочет говорить об этом, то ли Марья поставила его своими словами в тупик.
Все врозь. И она — на растерзанье у тёти Поли. Никто не защитит. Каждый за жизнь бьётся сам. И умирает в одиночку.
Это только в глупом детстве могло казаться, что они с Иваном неразъединимы, как фиолетовые и жёлтые лепестки одного цветка — иван-да-марья, что одинаково чувствуют ложь и фальшь, что именно желание жить для людей соединяет их, делает нерасторжимыми. Но как же так получилось: оказывается, они и раньше всё видели и понимали по-разному. И сейчас? Разве Ваня не знал, что мама несчастна? И разве Ваня теперь не понимает, что именно отец погубил маму?
Вот он, Ваня, брат, рядом, но он — другой, он — не с ней.
Ваня, Ванятка, Иванушка, братец, в детстве превращавшийся в козлёнка. Он любил быть козлёнком и бегать за Марьей следом. А то станет Мальчик-с-Пальчик или Мальчишем-Кибальчишем. Он любил прятаться от неё: забирался под кровать или в шкаф, в мамины душистые платья, или притаивался за шторой, кричал: «Искай меня». Это тоненьким голоском «искай меня» до сих пор звучит. Неужели тот маленький, пушистый, как называла его мама, мальчик и этот, с откинутой головой, большой, красивый мужчина — один и тот же человек, её брат Ванятка?
Как же получилось, что они — каждый сам по себе? А были задуманы как Иван-да-Марья.
Бог с ним, с цветком, обманувшим и мать, и их с Иваном!
— Конечно, твоё право решать свои отношения с отцом! — заговорил наконец Иван, словно не было разговора о маме. — Но я хочу напомнить тебе: он дал нам с тобой жизнь. Он вырастил нас. Ты бескомпромиссна и считаешь жестокостью то, чего ещё не понимаешь в силу своей наивности.
— А ты понимаешь?
Они вышли на улицу, и Марья с облегчением вдохнула майский воздух. Несмотря на запахи пыли и бензина, в городе весна — мелкие листья и трава.
Сквер перед киностудией — небольшой, с аккуратными клумбами ухоженных, изысканных цветов, вскормленных бензинными испарениями, и потому — без запаха и яркого цвета.
— Ты должна понять, любовь приходит и уходит, и никто в этом не виноват, — защищает Иван отца. — Зачем лгать, чувствовать себя одиноким вдвоём, когда можно начать жизнь сначала?!
— Кто чувствовал себя одиноким вдвоём, отец — с мамой?! Кому — начать сначала? Только отцу? — Марья удивлённо уставилась на Ивана. — Как же тогда быть с его разглагольствованиями о принесении себя в жертву, о благородстве, невозможности предательства? Он, а следом за ним и ты, легко скинул со счетов прожитые годы, мамино самоотречение, служение ему. Разве не предательство — бросить пожилую женщину одну на пороге старости? Ты… — Марья преодолела нежность Ваниного взгляда, — ты не тоскуешь о маме. Может, ты не любил маму?
Потом они снова ехали в новой Ивановой машине. Марье было всё равно, куда везёт её Иван, слишком большое напряжение возникло от потревоженных воспоминаний, после очередной ночи в «Скорой помощи», после двух лет отторженности от родных. Прочные каменные дома крепостными стенами возвышались по бокам, оставляя для жизни лишь узкую полоску асфальта, и это было симптоматично: день, целиком запланированный для матери, матери не принадлежал. Силой Марья вырывала у этого дня крупицы времени, в которые могла думать о матери и быть с ней. Сейчас, глядя на этот узкий асфальт, подумала: а ведь и при жизни мама никогда не была в центре. Как в фильмах волею отца отброшенная «за кулисы» главного действия, она и в семье была лишь фоном для высвечивания, выпячивания отца, домработницей для всех — сготовить поесть, обстирать, предоставить развлечения, объяснить непонятное, понять проблемы каждого, приласкать. И день рождения её не праздновался потому, что рядом были дни рождения отца и их, до себя руки не доходили!
— Ты, может быть, и вправе упрекнуть меня в сегодняшней радости, я в самом деле вырвался, вернее, дорвался до жизни. Я, Маша, очень счастлив. Для меня эти годы проскочили как одно мгновение, мне было некогда ни оглянуться, ни задуматься о чём-то, кроме того, что лично касалось меня. Но мать ты не трогай. У меня с матерью свои отношения. Мать любила меня больше всех в жизни. Рассказывала мне то, чего никому не рассказывала. Ещё задолго до развода она пожаловалась мне, что отец не любит её, что надо бы освободить его от себя, а она не в силах уйти, потому что в нём — весь смысл её жизни. — Иван словно самому себе удивлялся, как он может — об этом. — Мама говорила: отец не умеет любить, у него атрофирована та часть души, которой предназначено любить. И что он легкомысленный. Но она любила его. Я говорил с отцом. — Марья повернулась к Ивану. — Да, я пытался склеить их отношения. Помнишь раздел вещей? Я побежал за ним следом, заставил слушать себя. Сказал, что нельзя маму предавать, бросать одну, это жестоко, просил пожалеть её, не разводиться. Я плакал, Маша, умолял его. Всё выложил, о чём говорила только что ты. Сказал: мама может погибнуть. Я так просил…