Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Октябрьские праздники пусть проведет спокойно, а потом, наверное, ему придется все-таки выступить… с письмом… Мы здесь сами составим текст обращения, он подпишет…
— Не знаю,— сказала Ивинская.
— Но сознайтесь: у вас ведь гора с плеч?!
— Не знаю,— повторила она.
Когда она его нагнала, он уже спускался по лестнице.
— Страшные стены,— сказал Пастернак,— и люди в них страшные. Не люди, автоматы. Им бы сейчас распахнуть мне руки, вот так.— Он раскинул их, как для объятия.— Им бы поговорить по-человечески… Но они всего, всего боятся. «Боятся передать»,— процитировал он «Коробейников».— У них нет чувств. А все-таки я заставил их побеспокоиться, они свое получили!
На обратной дороге он был так же весел, как и по пути в Москву. Шутил, в лицах изображал Емельяновой диалог. Ира, напротив, посерьезнела — ей за его бравадой мерещилась нешуточная обида — и начала читать наизусть: «Напрасно в годы хаоса искать конца благого…»
Он вдруг расплакался.
— Как хорошо,— повторял он, слушая последний монолог Шмидта из нелюбимой своей поэмы.— Как хорошо, как верно…
Они высадили его около дачи, он пошел к себе, машина развернулась и покатила в Москву, но у реки застряла в колее. Все попытки шофера, Ивинской и ее дочери вытолкать тяжелую «Волгу» из грязи ни к чему не привели. Пришлось бежать на дачу Пастернака и просить подмоги — толкать «Волгу» вышла домработница Татьяна Матвеевна, ей на подмогу отправился Леня Пастернак. Машина буксовала, брызгалась грязью, цековский шофер ругался, а сын и домработница Пастернака изо всех сил выпихивали роскошную партийную машину из болота, в котором она застряла. Ира Емельянова не выдержала, расхохоталась и сказала матери, что в сложившейся ситуации есть нечто символическое. Способность этих двух женщин относиться ко всему с легкомыслием людей, которым нечего терять, всегда пленялаПастернака. Этой гротескной сценой завершился первый этап травли — с этого дня она в самом деле пошла на спад. Наутро на дачу Пастернака принесли полную сумку писем.
Но это, конечно, ничего не означало.
8
Почему произошло это внезапное смягчение? В качестве основной причины называют заступничество Джавахарлала Неру — индийского лидера, имевшего во всем мире огромный авторитет. Он позвонил Хрущеву и попросил обеспечить Пастернаку свободу и неприкосновенность. Хрущев тут же заверил Неру, что никто Пастернака не трогает,— ТАСС распространил заявление о том, что Пастернак может даже беспрепятственно поехать в Швецию за премией. Отказа от нее в самом деле никто не заметил.
«ТАСС уполномочен заявить, что со стороны государственных органов не будет никаких препятствий, если Б.Л.Пастернак выразит желание выехать за границу для получения присужденной ему премии. (…) В случае, если Б.Л.Пастернак пожелает совсем выехать из Советского Союза, общественный строй и народ которого он оклеветал в своем антисоветском сочинении «Доктор Живаго», то официальные органы не будут чинить ему в этом никаких препятствий. Ему будет предоставлена возможность выехать за пределы Советского Союза и лично испытать все «прелести капиталистического рая»».
Этот текст 2 ноября появился в «Правде».
Между тем в защиту Пастернака высказывались даже те, кого традиционно считали друзьями Советского Союза или по крайней мере леваками: Стейнбек, Грэм Грин, Ирвинг Стоун (последний сравнил поведение Хрущева с гитлеровским — Гитлер в 1936 году запретил антифашистскому публицисту фон Осецкому, погибшему в концлагере в 1938-м, получить Нобелевскую премию мира). Такого международного скандала не ожидал никто — советских писателей обвиняли в предательстве традиций русской литературы. Травлю надо было гасить, требовался компромисс — письмо Пастернака, которое бы позволило ему не уронить достоинства и вместе с тем покаяться. В чем каяться — то есть до каких позиций можно отступать,— обсуждали Поликарпов, Ивинская и сам Пастернак; упорная работа над письмом шла три дня.
Текст, предложенный Пастернаком, выглядел так:
«В продолжение бурной недели я не подвергался судебному преследованию, я не рисковал ни жизнью, ни свободой, ничем решительно. Если благодаря посланным испытаниям я чем и играл, то только своим здоровьем, сохранять которое мне помогли совсем не железные запасы, но бодрость духа и человеческое участие. Среди огромного множества осудивших меня, может быть, нашлись отдельные немногочисленные воздержавшиеся, оставшиеся мне неведомыми. По слухам (может быть, это ошибка), за меня вступились Хемингуэй и Пристли… (Не давали ему покоя эти двое! Он ревновал к их славе,— теперь они защищали его, признавая равным, и это было для него высшей наградой.— Д.Б.) Нашлись доброжелатели, наверное, у меня и дома, может быть, даже в среде высшего правительства. Всем им приношу мою сердечную благодарность.
В моем положении нет никакой безысходности. Будем жить дальше, деятельно веруя в силу красоты, добра и правды. Советское правительство предложило мне свободный выезд за границу, но я им не воспользовался, потому что занятия мои слишком связаны с родною землею и не терпят пересадки на другую».
«Так и нам прощенье выйдет — будем верить, жить и ждать».
Итоговый текст его письма появился в «Правде» 6 ноября 1958 года. После него травля пошла на спад. Современному читателю очевидно, что в этом тексте Пастернак сохранил максимум достоинства и сумел не принести покаяния — но тон этого послания совсем не тот, что в предыдущих письмах. Это не отречение, не отказ от романа — но компромисс с теми, кто его травил.
«Как все происшедшее со мною было естественным следствием совершенных мною поступков, так свободны и добровольны были все мои проявления по поводу присуждения мне Нобелевской премии.
Присуждение Нобелевской премии я воспринял как отличие литературное, обрадовался ей и выразил это в телеграмме секретарю Шведской академии Андерсу Эстерлингу. Но я ошибся. Так ошибиться я имел основание, потому что меня уже раньше выставляли кандидатом на нее, например, пять лет назад, когда моего романа еще не существовало.
По истечении недели, когда я увидел, какие размеры приобретает политическая кампания вокруг моего романа, и убедился, что это присуждение шаг политический, теперь приведший к чудовищным последствиям, я, по собственному побуждению, никем не принуждаемый, послал свой добровольный отказ.
(…) (Тут явно чужеродная вставка о том, что изгнание для Пастернака немыслимо, потому что он связан не только с землей и природой своей страны, но и с народом, с его «славным настоящим» и будущим; «славное настоящее» — оборот, столь же немыслимый в устах Пастернака, как, скажем, «знатный труженик».)
У меня никогда не было намерений принести вред своему государству и своему народу.
Редакция «Нового мира» предупредила меня о том, что роман может быть понят читателями, как произведение, направленное против Октябрьской революции и основ советского строя. Я этого не осознавал, о чем сейчас сожалею.