Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом она зашептала мне на ухо про новую причуду Мальке, его рисунки в конце каждого письма, будто ребенок накалякал.
«А ведь в детстве он никогда не рисовал, только тушью чертил в школе. Тут вот у меня новое письмецо в сумке, совсем помялось уже. Знаете, господин Пиленц, все хотят почитать, как мальчик поживает».
И тетка Мальке показала мне его письмо, доставленное полевой почтой. «Вот, почитайте!» Но сразу я читать не стал. Бумага в пальцах без перчаток. С площади Макса Гальбе подул сухой ветер, завихрился воронкой и улетел. Мое сердце стукнулось, будто каблуком отворяют дверь. Во мне спорили семеро братьев, и никто не записывал их спор. Мел снег, однако текст письма вполне отчетливо стоял перед глазами, несмотря на плохое качество серо-бурой бумаги. Сегодня можно сказать, что я сразу обо всем догадался, хотя поначалу только пялился на письмо, ничего толком не видя и не понимая; да, едва бумага хрустнула перед глазами, я сообразил, что Мальке снова заявлял о себе: накаляканные рисунки под аккуратным зюттерлиновским шрифтом. Бумага была не линованной, поэтому при всем старании не вышло нарисовать ровный строй, он получился ломаным: восемь, тринадцать, четырнадцать приплюснутых кружков разного размера, над каждым овалом — бородавка, из бородавки торчит влево длинная палка, и на всех этих танках — при явной беспомощности рисунков я узнал русские «тридцатьчетверки» — между башней и корпусом красовалась уничтожившая бородавку отметина, свидетельствовавший о попадании крест; в дополнение к этому регистратор отмеченных попаданий, учитывая недогадливость своих адресатов, перечеркнул все четырнадцать танков — похоже, их было именно столько — синим карандашным крестом, жирным и значительно превосходящим по размеру каждую «тридцатьчетверку».
Не без чувства превосходства я пояснил тетке Мальке, что речь очевидно идет о танках, подбитых Йоахимом. Но тетку это не удивило, ей уже, дескать, многие толковали об этом, однако почему-то их количество бывало то больше, то меньше, в недавнем письме их значилось только восемь, зато в последнем — целых двадцать семь штук.
«Почта, видно, доставляется несвоевременно. Но вы прочтите, господин Пиленц, что наш Йоахим прописал. Он и вас упомянул, из-за свечей — только мы их сами уже достали». Я бегло глянул на текст: Мальке заботливо осведомлялся о малых и больших хворях своей матери и тетки — письмо адресовалось обеим женщинам, — расспрашивал о болях в спине и о варикозе, интересовался садом: «Хорош ли был урожай слив? Как поживают мои кактусы?» Скупые фразы о службе, которую он называл трудной и ответственной: «Конечно, мы несем потери. Но Дева Мария будет и впредь хранить меня». В конце он просил мать и тетку сходить к его преподобию отцу Гусевскому, чтобы поставить свечу перед алтарем Девы Марии, а если получится, то лучше две. «Может, Пиленц их достанет? Ведь их семья получает талоны». Еще он просил помолиться святому Иуде Леввею — двоюродному племяннику Девы Марии; Мальке хорошо знал Святое семейство — и отслужить панихиду по погибшему отцу: «Он ведь ушел от нас без соборования». Напоследок шли разные мелочи, скудное описание мест, где он находился: «Вы и представить себе не можете, до чего бедны здешние люди, у которых множество детей. Ни электричества, ни водопровода. Если выдастся погожий день и у вас будет на то желание, съездите на трамвае в Брезен — только оденьтесь потеплее — и посмотрите, не видны ли слева от входа в порт, но не очень далеко в море, надстройки затонувшего судна. Раньше оно там было. Можно разглядеть невооруженным глазом, хотя у тети ведь есть очки — интересно бы узнать, есть ли там еще…»
Я сказал тетке Йоахима: «Ездить вам туда не обязательно. Посудина находится на прежнем месте. И передайте Йоахиму поклон, когда опять будете ему писать. Здесь все без перемен, а посудину никто уводить не собирается».
Да если бы верфь Шихау и увела посудину, то есть подняла ее, пустила на металлолом или, наоборот, отремонтировала, разве же это тебе бы помогло? Разве ты бы перестал с детской педантичностью калякать в письмах рисунки русских танков, перечеркивая их синим крестом? Кто пустил бы в утиль Деву Марию? Кто заколдовал бы нашу старую добрую гимназию, превратив ее в птичий корм? А кошку и мышку? Разве существуют истории, у которых есть конец?
Рисунки Мальке долго стояли у меня перед глазами, и с этим мне пришлось еще три-четыре дня прожить дома: мать продолжала интимные отношения с каким-то начальником, который служил в организации Тодта, а может, все еще готовила блюда бессолевой диеты для обер-лейтенанта Штиве, который страдал желудочным заболеванием и потому нуждался в ее уходе; и тот и другой бесцеремонно расхаживали по нашей квартире в растоптанных шлепанцах моего отца, не понимая, как это символично. Сама же она носила траур, деловито сновала между образцово-уютными, как в иллюстрированных журналах, комнатами; черное траурное платье было ей к лицу, поэтому она ходила в нем не только из гостиной в кухню, но и на улицу. На буфете мать соорудила нечто вроде алтаря в память о моем погибшем брате, где, во-первых, стояла увеличенная до неузнаваемости паспортная фотография, запечатлевшая брата в форме унтер-офицера, но без фуражки; во-вторых, в рамках с черной окантовкой размещались под стеклом сообщения о его смерти, опубликованные в газетах «Форпостен» и «Нойсте нахрихтен»; в-третьих, там лежали письма с фронта, перевязанные черной шелковой лентой; в-четвертых, вместо пресс-папье связку писем придавливали Железный крест второго класса и наградной знак за участие в Крымской операции; в-пятых, слева от рамок красовалась скрипка моего брата со смычком поверх исписанных листов нотной бумаги — он несколько раз пробовал сочинять скрипичные сонаты; скрипка, смычок и ноты были призваны создать композиционный противовес связке писем.
Сегодня мне порой не хватает моего старшего брата Клауса, которого я почти не знал, а тогда я ревновал к алтарю, представляя себе там мою фотографию в черной рамке, чувствовал себя обделенным вниманием, грыз ногти, оставаясь в гостиной один, и не мог обойти взглядом домашний алтарь, посвященный памяти брата.
Наверное, однажды утром, пока обер-лейтенант лелеял на кушетке свой желудок, а мать варила на кухне овсянку без соли, я, потеряв над собой контроль, расколошматил бы кулаком и фотографию, и газетные сообщения о смерти, и, может, даже скрипку, однако настал день моего призыва на имперскую трудовую службу, лишивший меня возможности разыграть эту сцену, которая до сих пор жива в моем воображении и еще будет жить в нем многие годы, настолько отчетливо запомнились мне все сопутствующие обстоятельства: смерть брата на Кубани, мать у буфета, моя вечная нерешительность. Уйдя с фибровым чемоданчиком из дома, я отправился поездом через Берендт и Кониц, чтобы на протяжении трех месяцев лицезреть Тухельскую пустошь между Оше и Реецем. Весеннее раздолье для любителей собирать коллекции насекомых. Кругляши можжевельника. Кустарник, ориентиры для стрельбы: четвертая карликовая сосенка слева, за ней — две мишени. Красивые облака над березами и бабочками, которые не знают, куда им лететь. Темно-блестящие озерца среди болот, где можно глушить гранатами карасей и замшелых карпов. Природа, куда ни присядешь посрать. Кинотеатр находился в Тухеле.