Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Занятно, что сведения эти поступили к хозяйке от хорошо ей знакомого жандармского подполковника, который, в свою очередь, получил их от одного из своих агентов, чуть ли не входящего в руководство этой самой революционной организации. Предупредил он ее, кажется, из чистого альтруизма, поскольку об ее апартаментах, после совершения там акта подпольного правосудия, могла пойти дурная слава. Лев Львович, справившись с понятным волнением, поинтересовался, отчего жандармы не могут прямо сейчас накрыть всю их шайку: хозяйка чуть не рассмеялась (а может быть, впрочем, и рассмеялась), после чего все-таки снизошла до объяснений, что при отсутствии каких бы то ни было улик (а прежде всего самого тела ее собеседника с дымящейся револьверной раной) все эти разговоры не стоили бы для суда и выеденного яйца – и любой, самый неопытный адвокат (Л. Л. клялся, что она посмотрела при этих словах на него со значением – а следовательно, знала она еще больше, чем говорила) добился бы не только оправдания мерзавца-земляка, но, пожалуй, и сорвал бы аплодисмент у собравшихся зрителей. Поэтому, – продолжала хозяйка, – выход у него может быть только один: немедленно, в крайнем случае за день-два, оформить в канцелярии отпуск, собрать вещи и спешно выехать прочь, причем в качестве жеста доброй воли она обещала вернуть ему непрожитую часть квартирных денег.
Для характеристики Рундальцова важно, что, несмотря на спешку, он сумел найти время, чтобы отнести своих водяных питомцев, склянки с которыми составляли основу его угрюмого интерьера, обратно в Озерки и выпустить в родные болота. Остальные сборы были куда менее обстоятельны. В первый же день после бессонной ночи он послал дворника за справкой о благонадежности; получив ее – выправил в канцелярии генерал-губернатора заграничный паспорт и еще через два дня ехал в поскрипывающем уютном плюшевом вагоне «Международных линий» в сторону Варшавы. Одновременно из Петербурга в Кишинев примерно с той же скоростью отправилось его письмо к матери, где с принятой к этому моменту в их переписке сухостью сообщалось, что неотложные дела не позволяют ему оставаться более в Петербурге и что ближайшие месяцы он проведет в Лозанне, куда и предлагает адресовать впредь почту, а пока же просит, ввиду изменившихся обстоятельств и непредвиденных расходов, прислать ему денежный перевод в Вену, на центральный почтамт, poste restante.
Из трехчасовой пересадки в Варшаве ему запомнились только настойчивые вопросы дорожного служащего о том, на какой из семи местных вокзалов отправить сопровождающий его багаж: такое изобилие в обычную минуту позабавило бы его, но он был сосредоточен и отвечал, естественно невпопад, – в результате его дорожным сундукам потребовалось немало времени, чтобы к нему наконец вернуться. Из Варшавы новый поезд, на вид – родной брат предшествующего, – повлек его дальше, к границе, где его ожидал новый сюрприз. Либо проклятый кишиневец изначально действовал в сложной симфонии с полицейскими властями, либо сведения о его (абсолютно мифической) противозаконной деятельности, раз попав в какие-то бумаги, зажили собственной потаенной жизнью – в любом случае на русской стороне границы его поджидал чрезвычайно подробный, а отчасти даже и унизительный обыск и допрос. Покуда пассажиры его поезда, препровожденные в особый барак, ждали паспортного контроля, Рундальцова довольно демонстративно отозвали в сторону двое жандармов, как в водевиле, толстый и тонкий, – и предложили следовать за ними. Заведя его в отдельный кабинет, где сидел, продолжая опереточную тему, их совершенно лысый коллега (на секунду Рундальцову вспомнился полузабытый бывший товарищ-шалопай, жертва алопеции), они обратились к нему с предложением выдать им все запрещенное, что только у него есть с собой. Он совершенно честно отвечал, что ничего, кроме смены белья, документов, пары банковских аккредитивов и взятого в дорогу для развлечения определителя водных насекомых, у него с собою нет. Тут некстати оказалось отсутствие багажа, отставшего в Варшаве: подозрения их удвоились.
Лысый жандарм, который был явно старше своих коллег, в том числе и по званию, ввернул в глаз монокль (чем добавил сцене еще толику театральности) и, достав из валявшегося на столе голубого конверта сложенный вдвое лист почтовой бумаги, поинтересовался у Льва Львовича, точно ли он – господин такой-то, сын почетного гражданина, студент императорского университета. Тот подтвердил, всматриваясь тем временем в листок, который жандарм держал в руках: письмо это было написано, между прочим, явно женским почерком. Жандарм хорошо поставленным голосом сообщил, что, согласно полученным им сведениям, Лев Львович имеет при себе кое-что противозаконное и что сейчас истекает последний шанс для него это запрещенное отдать, поскольку в настоящий момент это еще может квалифицироваться как добровольная выдача, а уже пятью минутами позже приобретет статус обнаруженного при обыске. Рундальцов, который, благодаря своему первому образованию, прекрасно осознавал эти тонкие различия, еще раз подтвердил, что ничего сколько-нибудь предосудительного у него с собою не имеется. Тогда два жандарма, до этого стоявшие у него по бокам, вдруг подхватили его под руки и очень быстро, не давая опомниться, тщательнейшим образом обыскали. Как бывает с людьми некоторого склада в тревожную минуту, он запомнил это очень хорошо, но как-то отстраненно, как будто его душа (это его сравнение, не мое), вдруг перепугавшись, решила ненадолго выпорхнуть из тела и, трепеща крылышками, обозревала происходящее с безопасного расстояния. Почему-то ему приходила при этом на ум сцена из «Одиссеи», когда ослепленный Полифем ощупывает одного барана за другим: ровно таким бараном он себя и почувствовал, даром что у Полифемов в шинелях было шесть глаз на троих.
Не найдя ничего, жандармы нехотя его отпустили, после чего Рундальцов был вознагражден своими минутами славы: его появление в зале ожидания было встречено чуть ли не рукоплесканиями других пассажиров, у которых тем временем как раз успели проверить паспорта. Оставшиеся часы дороги к нему в купе то и дело заглядывали люди из