Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда я не знал ответа. Ныне, став отцом двоих детей, я понимаю природу этого притяжения. Даже после падений и взлетов примерно пятидесяти лет зрелости, даже умирая, Фейнман оставался ребенком. Свежим, веселым, игривым, лукавым, любопытным… Заинтер-ресованным. Прибавьте волос, вычтите несколько морщин, верните здоровье – и получите того же Фейнмана, который выкрикивал проклятья на вымышленном итальянском хамам-шоферам в Бруклине пятьдесят лет назад[15].
Компания взрослого ребенка вроде Фейнмана заставляла усомниться во многом. Например, в том, что мы делаем в жизни, потому что должны – или, по крайней мере, нам кажется, что должны. Просиживаем на скучных встречах с коллегами – или покупателями, или клиентами, – а на самом деле хотим торчать на улице и пялиться на радугу, а не лепить себе карьеру, к которой не имеем никакой страсти, лишь потому, что так, по идее, выглядит путь к успеху. Как и мои маленькие сыновья, Фейнман был ошеломительно честен с людьми, включая себя самого, и его было не заставить делать то, чего он сам не хотел – во всяком случае, без ворчания. И вот он, контраст: я был все еще волен выбирать себе путь, но уже шел на компромиссы, не успев взяться за дело. Чем, по моему мнению, стоило заниматься? Что придаст моей жизни смысл? Струнная теория? Теория решеток? Или просто «устроиться» в таком месте как Калтех?
Фейнман, разговаривая со мной у себя в кабинете, сказал, что нашел свое место в жизни – в физике.
Я должен был оказаться в физике. Хотите, скажу, как я это понял? Видите ли, у меня у маленького была лаборатория, и я играл в ней. Я говорил, что ставлю эксперименты, хотя никогда по-настоящему их не ставил. Придя в колледж, я понял, что это был за эксперимент. Эксперимент по измерению некой идеи. Но на самом деле мои эксперименты – не про это. Эксперимент был вот в чем: собрать фотоэлемент, который включал бы звонок, или радиоприемник, или что-нибудь такое, когда я перед ним прохожу. Это был не эксперимент по обнаружению чего-нибудь. Просто игра. Я у себя в лаборатории играл. И чинил радиоприемники. В этом городе, во времена Депрессии, а я был всего лишь мальчишкой, и это почти ничего не стоило… и я себе собрал кое-какие инструменты и покупал запчасти. Я понимал, что делаю. Мне так нравилось просто что-нибудь собирать.
А потом я открыл способность к теоретическому анализу. Сначала пошел в МТИ, на первый курс математического факультета. Пошел к декану и спросил: «Сэр, в чем прок высшей математики, если не учить еще более высшей?» И он ответил: «Если такой вопрос возникает, лучше вам дальше математикой не заниматься».
И он оказался совершенно прав. И это меня кое-чему научило.
Я выбрал математику только из-за очень хорошего владения ею. И с чего-то взял, что математика – это высший уровень. Но вообще-то я ею увлекся из-за прикладной науки. А тогда не очень это ценил.
Я увлекался математикой – и увлекался всем, что было как-то полезно. Под полезным я понимаю применять понимание природы, то есть ДЕЛАТЬ с этим что-нибудь. Не просто наплодить еще всякого логического, чудовища этого. Конечно же, нет в том ничего плохого. Математиков я не принижаю. У всех свои интересы. Но я понял, что мой интерес – не точность доказательств, а то, что они доказывают; а это для математиков не самая обычная установка. Им нравится структурировать природу доказательств и прочее. А мне были интереснее факты, показанные математическими соотношениями. Потому что я хотел их к чему-нибудь применять, понимаете? Потому и установка у меня была другая.
Я нашел себе место в физике. Это моя жизнь. Для меня физика – потеха больше, чем что угодно еще, иначе я бы ею не занимался.
Я стоял у себя в кухне и потягивал крепкий, сладкий, тягучий эспрессо. Ничто не предвещало начала худшего дня в моей жизни.
Проснулся я спозаранку: в город приехал профессор, знакомый с аспирантуры. Он мне был вроде наставника, но мы не виделись много лет. Договорились встретиться в «Атенеуме», на поздний завтрак, или, как он его назвал, ланч. Потом ему нужно было вылетать в Бостон, а мне – идти к врачу.
По моим тогдашним понятиям «спозаранку» означало примерно десять утра. Получается какой-то лежебока, но я еще с аспирантуры привык работать далеко заполночь. Такая уж у физиков традиция, по крайней мере еще со времен Рене Декарта, с семнадцатого века. Декарт никогда не вылезал из постели до полудня. Он, видимо, и завел эту традицию, но поскольку люди вокруг не понимали ее, Декарт обзавелся репутацией лентяя. И тем не менее ему удалось произвести переворот и в физике, и в математике, и в философии. Недурно для лентяя.
В аспирантуре я свою работу романтизировал. Спал допоздна, работал допоздна – и на вечеринках отрывался по полной. Может, три науки я и не перевернул, но, во всяком случае, эти три стороны жизни у меня были под стать Декартовым, думал я. С поправкой на мой график и посвящение себя мыслями и силами почти исключительно работе я с внешним миром почти никак не взаимодействовал. Даже тусовки случались в основном с такими же учащимися, как я. Но мне хватало контактов и с коллегами – и с современниками, и в веках. Для меня физики, отделенные от меня временем – Эйнштейн и Ньютон, а также, разумеется, Декарт, – были такой же частью моего сообщества, как и друзья-физики, обитавшие не рядом в пространстве. Мы все были членами благородного общества, и каждый возлагал свой кирпичик в величественное здание теоретической физики.
В Калтехе все оказалось несколько иначе. Куда-то девалась погруженность. Изучая струнную теорию, я слишком часто поглядывал на часы и искал любого повода отвлечься. Связи с коллегами я толком не ощущал, однако ночной уборщик был крайне любезен, и потому вместо ночных разговоров о физике я обретал довольно обширные знания о профессиональном футболе в Мексике.
Накануне вечером я долго не укладывался из-за возрождения одного старинного увлечения – писательства. Все началось с одного нашего ночного просмотра «Собаки Баскервиллей». Мы с соседями, смотря кино, обычно выкрикивали смешные варианты реплик персонажей. И тогда меня озарило: этот фильм создан для приколов. И я засел писать пародию, нечто похожее на «Аэроплан!»[16]– кино, вышедшее за год до этого, которое я посмотрел пять раз.
Хоть лет с девяти я и пописывал рассказы, в Калтехе о сценарии все равно рассказывать стеснялся. Физики, особенно теоретики, часто считают себя миссионерами – или же они просто снобы. И занятия литературой-то могли счесть едва ли допустимым, а уж сценарий точно был ниже нуля по шкале низколобости. Предполагалось, что я одержим физикой, а не Шерлоком Холмсом.
Об этом я и размышлял, прибыв к 11:30 в «Атенеум» на встречу с другом-профессором. В мои аспирантские времена мы были близки, и я подумал, не спросить ли его совета и по части трудностей с исследованием, и своего нового увлечения. Уверенности в его реакции у меня не было. Явившись, он поразил меня тем, что выглядел в точности так же, как и при нашем расставании: дородный, добродушный, густые седые волосы, окладистая борода. Мне даже показалось, что я опознал его спортивную куртку. Единственная новинка его внешнего вида – крошка в бороде, видимо, с завтрака, а не со времен моей аспирантуры. Это показалось мне до странности обаятельным.