Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Один историк утверждал, что оттого Кутузов был сонлив, что баловался ночью винцом и проч. Историк настаивал, что полководец вовсе не имел мудрости одноглазого лесовика, но веры историку никакой нет. Быть по сему, то есть по Толстому.
И «Война и мир» навсегда стала энциклопедией, причём по тому же типу, что и пушкинский роман. При этом понятно, откуда пошла эта фраза: «Евгений Онегин», в котором время счислено по календарю, который комментировали все приличные филологи, так же набит деталями.
У Вересаева есть история про то, как он участвовал в работе филологического кружка, где разбирали «Евгения Онегина» построчно и за год дошли только до фразы «И, взвившись, занавес шумит». Почему шумит? Если уже взвился? Как это? Отчего…
«Война и мир» для нынешнего читателя — энциклопедия русской жизни, но только особенная — та, в которой ничто не счислено, и мало того что по календарю, всё подчинено разным замыслам мироздания. Комментирование её, вернее тщательный разбор, может привести к не менее интересным открытиям. Внимательно читая роман, можно много понять в трёх русских революциях, и даже то, почему олигарх Абрамович купил британский футбольный клуб «Челси».
Толстой совмещает биографическое жизнеописание с описанием быта, более того, приводит в роман толпу своих родственников с их привычками и характерами, насыщает его мелкими деталями, каждая из которых сама по себе — целый остров в океане жизнеописания.
Вот известная выборка из письма Тургенева П. В. Анненкову. Баден-Баден, 14/26 февраля 1868 г.: «…Я прочёл и роман Толстого, и вашу статью о нём. Скажу вам без комплиментов, что вы ничего умнее и дельнее не писали… Сам роман возбудил во мне весьма живой интерес: есть целые десятки страниц сплошь удивительных, первоклассных — всё бытовое, описательное (охота, катанье ночью и т. д.), но историческая прибавка, от которой собственно читатели в восторге, — кукольная комедия и шарлатанство. Как Ворошилов в „Дыме“ бросает пыль в глаза тем, что цитирует последние слова науки (не зная ни первых, ни вторых, чего, например, добросовестные немцы и предполагать не могут), так и Толстой поражает читателя носком сапога Александра, смехом Сперанского, заставляя думать, что он всё об этом знает, коли даже до этих мелочей дошёл, — а он и знает только что эти мелочи. Фокус, и больше ничего, — но публика на него и попалась. И насчет так называемой психологии Толстого можно многое сказать: настоящего развития нет ни в одном характере (что, впрочем, вы отлично заметили), а есть старая замашка передавать колебания, вибрации одного и того же чувства, положения, то, что он столь беспощадно вкладывает в уста и в сознание каждого из своих героев: люблю, мол, я, а в сущности ненавижу, и т. д., и т. д. Уж как приелись и надоели эти quasi-тонкие рефлексии, и размышления, и наблюдения за собственными чувствами! Другой психологии Толстой словно не знает или с намерением её игнорирует. И как мучительны эти преднамеренные, упорные повторения одного и того же штриха — усики на верхней губе княжны Болконской и т. д. Со всем тем, есть в этом романе вещи, которых, кроме Толстого, никому в целой Европе не написать и которые возбудили во мне озноб и жар восторга»[47].
Тут я отчего-то вспомнил, что есть такой небольшой городок Чернь, более известный тем, что неподалёку от него находится Бежин луг, и, собственно, в этом уезде происходит действие «Охотничьих рассказов». И двух тургеневских подпасков голоса… Да уж известно, что с чем они путают, дураки.
У дороги там стоит серый памятник Тургеневу и Толстому, похожим на Маркса и Энгельса.
В здании бывшей бумажной фабрики давным-давно открыли крохотный музей. Директор его была прекрасная женщина.
— Чернь, — говорила она, — райское место для вас, писателей! Фет, Толстой, Тургенев… Они так любили эту землю, тут писали, даже дуэль назначили именно у нас, на чернской земле!
Но надо вернуться: для нас, не-современников Толстого, людей уже даже не XX, а XXI века, приобретают особый смысл не только мелкие детали художественных образов, но и детали жизнеописания людей, бытовые приметы времени.
Вот чудесное выражение: «Денщик рубил огонь». Оно означает, что денщик бил по кремню стальным жалом кресала, высекая искры, искра попадала на пропитанный селитрой трут, а от тлеющего трута зажигали далее упоминающиеся Толстым серники. Это своего рода протоспички — лучины с серной головкой, вспыхивавшей от трута; от трения она не загоралась. Иногда серники звались «маканки» — по процессу нанесения расплавленной серы. Интересно, что в том самом 1812 году появились так называемые спички Шапселя, головка у которых состояла из серы и бертолетовой соли. Их зажигали лупой или капали на них серной кислотой. Это было неудобно, пожароопасно и дорого, но фосфорные спички появились гораздо позже, во времена юности Толстого, и навек вошли в историю своей ядовитостью. Белый фосфор, растворённый в воде, был ядом, и «она отравилась спичками» стало ходовой развязкой бульварного романа. Первые безопасные спички стали делать в 1851 году братья Лундстрем в Швеции…
Пушкин писал как очевидец, Толстой пишет об Отечественной войне и отечественном мире как путешественник, отправившийся в прошлое, рассказывающий публике об увиденном, но он не в силах удержаться от интерпретации. Это просто невозможно.
Есть известное место в романе, когда «государь велел подать себе тарелку бисквитов и стал кидать бисквиты с балкона»[48]. Это один из самых рисковых эпизодов «Войны и мира»: молодой Ростов наблюдает давку народа за бисквитами, сам бросается за ними, и это как бы карикатура на власть, спустя много лет отзывающаяся в сознании современного читателя Ходынской катастрофой, — в Ясной Поляне на полке до сих пор стоит подарочная кружка, одна из тех, за которыми давился народ на Ходынском поле. Но Толстой пишет свой роман задолго до коронации Николая II, просто иллюстрируя идею бессмысленности власти в момент исторического выбора.
Судя по всему, Толстой выдумал этот эпизод. Более того, сцена с бисквитами стала поводом для особых претензий к роману. Сразу после публикации П. А. Вяземский написал мемуар «Воспоминания о 1812 годе», в котором и говорил о недостоверности сцены. Толстой отправил в «Русский архив», напечатавший Вяземского, свой ответ, где утверждал: «Князь Вяземский в № „Русского архива“ обвиняет меня в клевете на характер и А и в несправедливости моего показания. Анекдот о бросании бисквитов народу почерпнут мною из книги Глинки…»[49] Редактор «Русского архива» П. И. Бартенев этого эпизода в «Записках о 1812 годе Сергея Глинки, первого ратника Московского ополчения» не обнаружил. Оттого ответ Толстого не попал на страницы журнала, но Толстой настаивал на том, что всё написанное — след подлинных событий.