Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не знаю, люблю ли я ее по-прежнему.
Когда я вижу эту оболочку, в которой искусственно поддерживают жизнь, я уже не знаю, что чувствую. Это ощущение невыносимо, отвратительно, я отвратителен самому себе.
Умирай, мама, скорее умирай. Я хочу, чтобы ты умерла, я желаю этого — тебе, себе, чтобы снова любить тебя, как раньше.
Ну, давай, умирай, считаю до трех. Раз… два… три! Ну, что, ты не умерла, а, мам? Ты не умерла, можно подумать, что ты не хочешь умирать. Значит, ты не мертвая… а какая тогда? Когда человек ни жив, ни мертв — какой он? Что ты теперь, мама?
Давай попробуем еще разок, хорошо? На счет три: раз… два… три!
Умирай, мама, умирай скорее, прошу тебя. Я готов отдать часть своей жизни — только бы ты умерла.
Мадлен, через пять с половиной лет после дня А
Как я люблю этих голубков. Они обожают хлеб, я режу его на кусочки и кидаю им, и они набрасываются на него и клюют. Иногда из-за нескольких крошек они устраивают целую драку. А однажды я держала хлеб, и два голубя сели мне на руку и стали клевать прямо из ладони, да, да, я чувствовала, как они стучат клювиками по ладошке, папа стоял рядом, у меня за спиной, он видел!
Иногда они не прилетают, и тогда я беспокоюсь, но потом я снова прихожу и вижу их. Они меня ждут! Как я их люблю, моих голубков! Во время еды я откладываю для них хлебца, прячу в кармашек. А голуби за это принесли мне куколку — голыша. Раньше у меня не было голыша, а теперь есть — спасибо им. Это — мальчик, когда он совсем голенький, у него видно письку — маленькую-маленькую. Я обожаю моего голыша, какие милые эти голубки, вообще, голуби — самые милые птицы на свете, они улетают высоко в небо, прямо в космос, бороздить разные планеты, а потом прилетают обратно, ко мне, за хлебцем, который я прячу для них в кармашек за столом, так они смогут бороздить космос еще дальше и принесут мне оттуда подарки. Голуби принесли мне голыша с маленькой писькой, мальчика, голуби — самые красивые на свете, они красивее львов и даже телевизора, спасибо.
Томб, через восемь с половиной лет после дня А
Как с папой. То же горе, в точности. Та же невыносимая боль.
Все совсем не так, как я себе представлял. Никакого чувства облегчения, никаких «Время пришло», или «Для нее так лучше», или «Она перестала страдать» — ничего такого. В ту секунду, когда мне сказали об этом, я не был сыном тяжело больной матери, которому сообщили наконец о ее освобождении. Я был всего лишь сыном, который узнал о смерти матери.
Точно так же, как мы запоминаем запах и вкус, мы помним и нашу боль. Мое тело вспомнило папину смерть, всю эту цепочку реакций, и, когда голос по телефону сказал: «Мне очень грустно говорить вам об этом, мсье, но ваша матушка только что нас покинула», оно среагировало точно так же. Сначала потеря слуха и дара речи, потом, сразу после этого, потеря всякого представления о времени, о пространстве, полный вакуум. А потом нахлынула волна огромного, бескрайнего горя.
Тело не может этого вынести.
Когда они позвонили, Клара была рядом со мной, было одиннадцать вечера, и мы досматривали какой-то фильм. Когда раздался звонок, и на дисплее высветилось «Дом п.», я сразу все понял, но еще надеялся, что речь пойдет о каком-то срочном медицинском вопросе, о принятии какого-нибудь решения, о согласии на какую-нибудь процедуру, необходимую для лечения очередного воспаления легких.
Нет. Это был тот самый звонок. Последний. Мне не понадобилось ничего объяснять Кларе, все сказали мои слезы. Я позвонил Жюльетт, но не смог выговорить ни слова. Она заплакала. Я передал телефон Кларе, которая сказала только: «Встречаемся там», потом набрал номер Робера и сразу отдал телефон Кларе, которая поплакала вместе с ним. Я надел куртку, мне было холодно. В мертвой тишине я зашнуровал ботинки, и мы помчались в дом престарелых.
Что было дальше, я не помню.
Томб, через восемь с половиной лет после дня А
Вереница машин к церкви, мы с Жюльетт и Робером впереди, свечи, орган, какие-то слова, которых я не понимаю. Вереница машин к кладбищу, мама рядом с папой, навсегда. Мы с Жюльетт и Робером по-прежнему впереди, держимся за руки, Жюльетт, наша младшенькая, посередине, под нашей защитой, склоняет голову на плечо то одному из нас, то другому. Время от времени она отпускает руку одного из нас, чтобы вытереть слезы, а потом снова хватается за нее. Какая она маленькая и хрупкая, наша Жюльетт.
Потом семья собирается в доме у мамы: одни остаются на традиционный поминальный ужин, другие — те, кто хочет уехать обратно, пока не стемнело, зашли просто освежиться перед дорогой.
Рассказывать нечего, слезы, слезы, опять слезы и бесконечные: «Так лучше для нее», звучащие из уст тех, кто понятия не имеет, лучше это для нее или нет, учитывая, что последние годы они не появлялись рядом с ней ни каждый день, ни раз в неделю, ни раз в месяц, — разве что позванивали.
Дни проходят в вакууме, ни быстро, ни медленно, в искривленном времени, несколько минут передышки, когда вдруг забудешь, но забыть надолго не получается. Ночи почти без сна, с пробуждениями в слезах и утешительными объятиями Клары.
Клара.
Бумаги. Хлопоты. Жюльетт снова превратилась в Жюльетт, занимается всем этим со знанием дела, постоянно спрашивая у нас с Робером нашего мнения. Нотариус. Деньги, совсем немного. Дом.
И вдруг — сюрприз. Три письма. Три конверта из крафтовской бумаги, которые несколько лет назад мама отдала на хранение нотариусу. Наши имена, надписанные маминым изящным, округлым почерком: по одному имени на каждом конверте. Мы плачем, уже. Мама написала нам письмо — каждому.
— Если вы желаете прочесть их сразу, я могу выйти на несколько минут, вас никто не побеспокоит.
Мне хочется сказать: «Нет, мы прочтем позже», но Жюльетт опережает меня: «Да, желаем, спасибо большое». Нотариус выходит, а мне не хочется вскрывать конверт.
— Будем читать вслух по очереди?
— Нет, Жюльетт. Мама написала нам не всем троим, а каждому в отдельности. Я за то, чтобы каждый прочитал свое письмо, и всё.
— А ты как думаешь, Робер?
— Я согласен с Томб. И что бы там ни было написано, я не в состоянии прочесть это вслух. Позже мы поговорим об этом, если захотим.
— Ладно, хорошо.
— Да, может быть, позже.
Я отодвигаюсь вместе с креслом и поворачиваюсь лицом к стене. Я не хочу, чтобы они меня видели. Сначала я ощупываю маленький коричневый конверт; кажется, там ничего нет, кроме картонной карточки, вроде поздравительной открытки. Как можно осторожнее, я распечатываю его и, действительно, нахожу внутри простую карточку бристольского картона с написанными на ней несколькими фразами. Никаких длинных речей, никаких исписанных страниц, заполненных словами любви: спасибо, мама. Этого я бы не вынес.