Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В шесть часов утра открывалось маленькое окошечко вахты, и бригадиры (исключительно из жуликов) получали каждый на свою бригаду, состоящую из 20–30 человек, черный хлеб. Корзинка с пайками вносилась в палатку, и начиналось что-то дикое. Урки с бригадирами во главе забирали весь хлеб себе, залезали на верхние нары и мгновенно съедали его. Шатающиеся от слабости доходяги, люди, которым оставалось, может быть, всего несколько дней жизни, тянули худые, бессильные, обтянутые грязной коричневой кожей руки и умоляли бросить им хоть крошки. Из ввалившихся блестящих глаз катились слезы. Это плакали взрослые мужчины. Они карабкались на нары, но жулики пинками сбрасывали их вниз.
После раздачи хлеба у вахты собираются все не получившие пайков, и часами разносятся по тайге жуткие вопли:
– Хлеба! Мы не получили хлеба! Хлеба! Хлеба-а-а!
Появляется дежурный комендант и, стреляя из нагана в воздух или под ноги заключенным, разгоняет толпу.
– Хлеба захотели? А – пулю?
Охрана на «Стошестидесятом пикете» состояла из зырян и отбывших свой срок наказания урок. Это были «перевоспитанные» жулики, «перековавшиеся», ставшие, по мнению НКВД, «людьми». Работа охранника легкая, оплата высокая, квалификации не требуется никакой, если раньше за убийство приходилось сидеть в тюрьме, то теперь убивай сколько хочешь – никто слова не скажет, могут даже и похвалить. И что характерно: эти люди, на себе испытавшие всю тяжесть жизни советского каторжника, оказывались самыми жестокими охранниками.
На работу из изолятора не гоняли. Пробовали, но ничего не выходило. Ни один заключенный не хотел идти: за отказ от работы наказывать уже было нечем, придумать худшее наказание, чем изолятор, невозможно, сажать некуда, поэтому отказ от работы ничем не грозил. Да, наконец, и не было сил работать.
Днем арестанты, кто мог выходить или выползать из палаток, лежали на земле, били вшей и дожидались обеда. В двенадцать часов снова открывалось окошечко, высовывалась кирпичная рожа повара и раздавался его гундосый голос:
– Баланда!
Арестанты стремглав бросались к вахте. Получали обед – поллитра «затирухи» (мука с водой) или кусок вонючей трески. Посуду – миску, котелок, консервную банку – имели немногие. Те же, у кого не было посуды, брали баланду в самодельные берестяные лубки, в кое-как выдолбленные обрубки деревьев, а кто и просто в шапки. Урки имели несколько ведер, получали баланду сообща, потом делили меж собой.
В первые два дня мне не удалось получить ни хлеба, ни баланды. Почти голый, в одних кальсонах, я замерзал ночами. Спал днем, а ночью ходил из конца в конец палатки, сидел на корточках в месиве человеческих тел у печки, в которой тлели доски, сорванные с нар. С рассветом я выбирался из палатки и грелся на солнышке.
К полудню третьего дня моего пребывания в изоляторе, я обратил внимание на двух мужчин, лежавших на земле по правую сторону печки. Один, старик лет шестидесяти, с черной – «лопатой» – бородой, трогательно ухаживал за другим, видимо, очень больным молодым узбеком. Старик мне как-то сразу понравился. Выследив, когда старик ушел, – он уселся под единственное дерево и стал делать ложку из куска доски, – я повалился на его рваный бушлат рядом с узбеком. Узбек чуть скосил на меня глаза и снова закрыл их, тяжело, со свистом дыша. Я мгновенно заснул.
– А ну-ка, братец, ослобони чужое место…
Мне показалось, что спал я всего несколько секунд, а на деле вышло – часа два. Передо мной стоял старик с готовой ложкой в руках. Я уступил ему место и лег у него в ногах. Разговорились. Старик оказался костромским крестьянином Никитой Ивановичем Булатовым. Сидел в лагерях восьмой год, а в изолятор попал за то, что «в сердцах» обругал какого-то начальника. Второй был действительно узбек, по имени Хасан-Ага. Он умирал от цинги. Ноги его распухли настолько, что напоминали два толстых бревна, изо рта пахло гнилым мясом. Он не поднимался уже несколько дней и обеда не получал. Никита Иванович делился с ним своей порцией.
Добрый старик предложил мне лечь меж ним и узбеком, и два бушлата, его и узбека, использовать на троих.
– Как это вам удалось бушлат сохранить? – поинтересовался я.
– А кто их знает… – уклончиво ответил он. – Меня жулики почему-то не трогают.
– Вы по какой статье?
– Раскулаченный я. Десять лет имею.
Проснулись мы от какого-то душераздирающего крика. Я поднял голову и осмотрелся. Сквозь огромные дыры в крыше палатки чуть лился свет первых лучей солнца. В пяти-шести шагах от меня корчился на земле человек. Всмотревшись, я увидел, что левой руки, до запястья, у него нет, а из безобразного обрубка ручьем хлещет кровь. На остатках нижних нар валялась окровавленная ладонь с растопыренными пальцами и рядом с нею – топор. Проснувшиеся арестанты молча смотрели на эту картину.
Человек вдруг как-то сразу затих, встал, схватил правой рукой левую, судорожно сжал и, пошатываясь, пошел вон из палатки. Мне хорошо запомнились его обезумевшие глаза и искривленный страданиями рот. Слышно было, как он истерически взвизгнул у вахты:
– Начальник! Я порубился!
И через секунду громче, еще раз:
– Порубился-а-а!
Равнодушный голос дежурного коменданта ответил:
– Ну и чёрт с тобой!
Больше – ни звука.
Лежавший на нарах возле отрубленной ладони урка брезгливо ногой столкнул ее с нар, и ладонь, перевернувшись, шлепнулась наземь.
– Сука, не мог другого места выбрать… – проворчал он, укладываясь снова спать.
Мне сделалось не по себе. Я много слышал о «саморубах», но видел впервые. Отрубить себе руку или ногу – это значит попытаться спасти жизнь, получить надежду попасть в лазарет. Правда, по выходе из лазарета «саморуб» получит добавочно 2–3 года к своему сроку, но зато дальше – «светлые» перспективы: лагпункт инвалидов, где легче живется.
У жуликов много способов попасть в лазарет. Не обязательно рубить ногу или руку, можно, например, порезать живот. Брюшина скоро подживает, остаются лишь безобразные шрамы, и чем они многочисленнее, тем больше цена такому урке в глазах товарищей. Можно сделать и «мастырку»: продеть в мякоть ноги иголку с ниткой, намоченную в керосине, завязать нитку узелком, подержать в теле несколько дней и – гангрена, а потом и лазарет обеспечены. Из этих же соображений и сифилис – не только блатная удаль, но и удача: сифилитиков отделяют, лучше кормят, не заставляют работать и даже лечат. Знаю примеры, когда урки умышленно заражали себя сифилисом.
Однако наш «саморуб» просчитался. Не так легко попасть в лазарет со «Стошестидесятого пикета»! «Саморуба» в назидание другим арестантам никуда не взяли. Когда началась раздача хлеба, он лежал у вахты, подвернув голову, с прижатой к груди молочно-белой, выпачканной кровью рукой. Он был мертв.
Наконец я получил 300 граммов хлеба. Это устроил Никита Иванович, каким способом – не знаю. А днем получил и обед.