Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Победный путь немецкой армии был усеян не только снарядами, не только развалинами и падалью, но и жестяными банками из-под повидла и мармелада. В Польше и во Франции, в Дании и Норвегии, на Балканах всякий мог прочитать изречение, сочиненное Раем: «Глуп тот, кто сам варит себе варенье: Гольштеге сделает это за тебя». Слова: «Глуп тот, кто сам варит себе варенье» были отштампованы крупными красными буквами, остальные – чуть помельче. Это изречение явилось результатом продолжительнейшего совещания с дирекцией, за которым последовала развернутая кампания против всех, кто сам варит варенье. Но кампанию пришлось приостановить из-за вмешательства органов пропаганды, которые со своей стороны считали варку варенья одной из исконных добродетелей истинно немецких домохозяек. Но этикетки и плакаты были уже отпечатаны, а тут началась война, и этот вопрос никого больше не занимал, их так и наклеивали и притащили даже в глубь России.
Первый год войны Альберт и Рай прослужили в разных частях, на разных фронтах, но даже вдали друг от друга они видели одно и то же – в предместьях Варшавы и у Амьенского собора валялись все те же немецкие жестянки из-под мармелада.
Кроме того, они еще получали посылки от Неллиной матери, посылки с хорошенькими крохотными ведерочками из хромированной Жести – рекламные сюрпризы, которые бесплатно выдавались каждому, кто купит три больших банки, а Неллина мать считала не лишним всякий раз сообщать им, что дела идут превосходно.
В кабачке никого не было, он глотнул пива и отставил кружку в сторону, – пиво совсем выдохлось. Потом оглядел батарею бутылок на стойке и, не поднимая головы, сказал:
– Налейте, пожалуйста, шварцвальдского кирша.
Пальцы хозяйки не шелохнулись, клубок шерсти и спицы лежали на полу, он поднял голову, взглянул на нее: хозяйка дремала. По радио женский голос тихо пел какую-то мексиканскую песню. Он встал, прошел за стойку и сам налил себе кирша, потом поднял клубок шерсти и спицы и посмотрел на часы: было три часа утра. Он медленно, почти по каплям, выпил кирш и раскурил трубку. Нелла, конечно, еще не легла, – ему так ни разу и не удалось переждать здесь, пока она уснет. Все, что он ей ни скажет, вернувшись, она выслушает с великой покорностью: про ненависть Рая к Виллиброрду, про циничность и снобизм Рая и про то, что за пять последних лет жизни Рай не написал ни одной строчки стихов – только рекламные лозунги, и про то, что она тоже повинна в создании лживой легенды.
Он допил кирш, разбудил хозяйку, тихонько тронув ее за плечо, – она тотчас проснулась и с улыбкой сказала:
– Вот ведь что со мной случилось. Не будь вас, меня бы тут могли ограбить.
Она встала, выключила радио. Альберт расплатился, вышел на улицу и подождал хозяйку, которая, опустив на дверь железную решетку, запирала ее.
– Садитесь, – сказал он, – я подвезу вас домой.
– Вот и прекрасно.
Был понедельник, и на улице в это время почти не видно было людей, только тяжелые грузовики с овощами шли в сторону рынка.
Из-за хозяйки ему пришлось сделать небольшой крюк, потом он высадил ее и поехал домой, по-прежнему не торопясь.
Нелла, конечно, не спала еще, в комнате было неубрано: повсюду стояли стаканы, чашки, тарелки с остатками бутербродов, раскрошившееся печенье в вазочках, пустые коробки из-под сигарет, даже пепельниц она не вытряхнула, бутылки громоздились на столе, валялись пробки.
Нелла сидела в кресле, курила и смотрела неподвижным взглядом куда-то сквозь стены комнаты. Временами ему казалось, что она уже целую вечность сидит в этом кресле и вечно будет сидеть в нем, и он пытался мысленно охватить все значение и смысл слова «вечность»; в прокуренной комнате, откинувшись, сидит она в зеленом кресле, курит и неподвижно смотрит куда-то вдаль. Она сварила кофе, кофейник накрыла старым колпаком, чтобы не остыл, и когда она сняла колпак, у Альберта было ощущение, что свежая зелень кофейника – единственная свежесть в этой комнате, где даже цветы, принесенные гостями, тонули в табачном дыму, а на столике в передней валялись еще обернутые в бумагу букеты. Неллина безалаберность всегда казалась ему очаровательной, но с тех пор как они жили вместе, он возненавидел эту безалаберность. Кофейник стоял на столе, и Альберт понял, что ночь грозит затянуться. Он ненавидел кофе, ненавидел Неллу, ее гостей, ночи, проведенные за никчемной болтовней, но стоило Нелле улыбнуться, и он забывал все: такая сила таилась в единственном, неповторимом движении мускулов ее лица. И хотя он знал, что она механически пользуется своей улыбкой, он никогда не мог устоять перед нею, потому что каждый раз снова верил, что она улыбается ему. Он сел и стал автоматически повторять слова, которые говорил уже тысячу раз в такие часы и при таких же обстоятельствах. Нелла любила произносить по ночам длинные монологи о своей загубленной жизни, делать ему признания или расписывать, как могло бы все сложиться, если бы Рай не погиб. Она изо всех сил пыталась обратить время вспять, отбросить все, что произошло за эти десять лет, и увлечь его в свои сновидения.
Около половины четвертого она встала, чтобы второй раз заварить кофе. Не желая оставаться без нее в этой комнате, полной табачного дыма и воспоминаний о Рае, в комнате, которую он знал двадцать лет, Альберт собрал стаканы и грязные тарелки, вытряхнул пепельницы, отдернул зеленую штору, растворил окно и пошел за Неллой на кухню, достал вазы из стенного шкафа, наполнил водой, поставил в них цветы, а потом, стоя возле Неллы, поджидавшей, пока закипит вода на плите, жевал холодное мясо, бутерброд или один из ее аппетитных салатов, который всегда можно было найти в холодильнике.
Это и был тот час, которого она дожидалась; может быть, и возню с гостями она затевала ради этого часа, потому что двадцать лет тому назад все было точно так же – точно так же он стоял на кухне рядом с Неллой, смотрел, как она варит кофе, пробовал ее салаты – часа в три или четыре ночи – и рассматривал изречение, выложенное черными плитками по белым: «Путь к сердцу мужчины лежит через его желудок». А Рай всегда оставался в комнате Неллы и дремал там, и тогда гости тоже засиживались допоздна: болтовня о политике заполняла эти ночи, споры с Шурбигелем, который призывал их всех вступить в организацию штурмовиков – и христианизировать ее. Такие слова, как «дрожжи», «закваска», такие фразы, как «обогатить национал-социализм сокровищами христианской мысли», – все это возмущало их. И тогда были среди гостей красивые девушки, но теперь одни из них умерли, другие разъехались в годы войны по разным городам и странам, а две из этих девушек вышли замуж за нацистов и обвенчались под дубами.
Потом они перессорились почти со всеми. Вечера они проводили над картами и диаграммами, которые приносили с фабрики, и, засидевшись до поздней ночи, дважды пили кофе, первый раз – в два часа, второй – в три.
По счастью, хоть кофейник, в котором Нелла заваривала кофе, был теперь другой, да и не один только кофейник неумолимо напоминал, что время уже не то.
Сердце его билось сильнее, когда он среди ночи проходил в свою комнату, чтобы посмотреть, как спит мальчик. Мартин очень подрос, быстро и неожиданно, на его взгляд, и ему становилось как-то боязно, когда он смотрел на разметавшегося в кровати большого одиннадцатилетнего мальчугана, белокурого, миловидного, очень похожего на Неллу. В открытое окно уже доносились утренние шумы: дальний грохот трамвая, щебет птиц; за стеной тополей, окружавших сад, поредела и поблекла чернильная синева ночи, а наверху, в комнате, которую теперь занимал Глум, не услышишь больше, никогда не услышишь, тяжелые и размеренные шаги отца Неллы, шаги крестьянина, который слишком долго ходил за плугом, чтобы менять на старости лет походку.