Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Может, заснул, – сказал водитель. – А может, и помер. Дело-то стариковское!
– Типун тебе на язык, – сказал Клыков, подавив желание суеверно поплевать через плечо и, может быть, даже перекреститься.
В предположении водителя содержалась изрядная доля того, что незабвенный Васисуалий Лоханкин именовал сермяжной правдой: Григорович действительно был чертовски стар, и эта история с письмом юному пионеру, похоже, не прибавила ему здоровья. Вчера при встрече с Клыковым он выглядел как-то странно, да и вел себя тоже не совсем нормально: вздрагивал, бледнел, прятал глаза, говорил уклончиво и туманно... Неужели старику при помощи каких-нибудь своих высокоученых примочек удалось-таки установить точную дату написания письма, прочесть старательно выжженный кончиком сигареты год – одна тысяча девятьсот пятьдесят четвертый?
Клыков с досадой подумал, что был прав, предлагая прожечь бумагу насквозь, чтобы уничтожить дату наверняка. Он слабо разбирался в хитростях, применяемых криминалистами, зато был уверен, что в сквозной дыре они точно не разглядят ничего полезного: дыра – она и есть дыра, хоть гляди в нее, хоть палец суй. Но батоно Гогия уперся как ишак и не позволил бесповоротно портить то, что он именовал "важным историческим документом". Черт возьми, да у него этих документов полный бункер! Старик – не Григорович, а тот, что был заперт в подземелье, – похоже, только писаниной и развлекался. Четыре огромные картонные коробки из-под оргтехники, без малого центнер густо исписанной, исчерканной бумаги – таково было рукописное наследие, найденное ими в бетонном подземелье. А Гургенидзе раскричался, как на базаре, из-за одного несчастного письма. А вот если старик графолог сумел разглядеть, каким годом датировано это письмо, сделал из увиденного правильные выводы и помер от обширного инфаркта – тогда как? Где теперь искать письмо и кто даст авторитетное заключение – Ленин его писал или просто какой-то маньяк, возомнивший себя вождем мирового пролетариата? Лыко-мочало, начинай сначала – так, что ли?
Клыков вздохнул и раздавил в пепельнице длинный окурок.
– Тещины "Жигули" – это ты хорошо придумал, – похвалил он водителя. – Напомни мне потом, чтобы я тебе сто баксов вернул. Еще сто получишь в качестве премии за находчивость. Ну, смотри в оба, я пошел. Если что – звони мне на мобильный. И не спускай глаз с этих клоунов в "Москвиче". Если сунутся следом за мной в подъезд, предупреди меня и сразу же за ними. Возьмем их в клещи – я сверху, ты снизу. Но стрелять только в самом крайнем случае. А лучше вообще не стрелять. Чует мое сердце, что они на Лубянке зарплату получают.
– Скорей всего, – с авторитетным видом подтвердил водитель. – Кому еще это может быть интересно?
Клыков покосился на него с огромным неудовольствием. Круг посвященных разрастался как снежный ком, несмотря на все его усилия. По слухам, какая-то желтая газетенка уже успела тиснуть заметку, в которой пусть в искаженном до неузнаваемости виде, но все-таки было написано о их находке. На заметку, понятно, никто не обратил внимания, но вот этот "Москвич" у подъезда Григоровича... Неужели старик настучал кому-то из своих старых знакомых?
"А, плевать, – подумал Клыков. – Если они с Лубянки, то что они могут мне предъявить? Ну, письмо... Да я его нашел в своем семейном архиве! Это что, запрещено законом – хранить старые письма?"
Конечно, все было далеко не так просто, и Клыков хорошо это понимал. Но и чрезмерно усложнять и без того запутанную ситуацию, выдумывая себе несуществующие опасности, он не собирался. Воображение – штука хорошая, но его надо держать под контролем, иначе в один прекрасный день оно тебя проглотит и косточки не выплюнет...
Он выбрался из машины и неторопливо миновал "Москвич" наружного наблюдения. Смотрел он при этом в сторону, чтобы на фотографии, если таковая будет сделана, оказался запечатленным его аккуратно подстриженный затылок, но успел-таки заметить, что в машине сидит один человек и что человек этот проводил его глазами до самого подъезда.
В подъезде знакомо пахло сырыми цементными полами и кошками. Полы были сырыми потому, что их регулярно мыли, а кошками воняло потому, что они гадили быстрее, чем за ними убирали. Наверное, кто-то из жильцов подъезда, почти сплошь пенсионеров, подкармливал кошек, и кошки платили за доброту, как умели...
На площадке между первым и вторым этажом Клыков задержался и, прижавшись к стене, осторожно выглянул во двор через пыльное окно. Человек в белом "Москвиче" неподвижно сидел на месте и, кажется, даже не смотрел в сторону подъезда.
В это время откуда-то сверху послышались неторопливые шаркающие шаги, сопровождавшиеся негромким постукиванием. Кто-то спускался по лестнице, то и дело задевая тросточкой металлические прутья перил. Клыков отпрянул от окна и начал деловито подниматься навстречу, похлопывая раскрытой ладонью по гладкому прохладному поручню. На площадке третьего этажа он разминулся с каким-то стариком, по виду – закоренелым бомжем. Старик был неопрятен, небрит, лыс и лохмат одновременно, да вдобавок ко всему еще и горбат – не так чтобы очень, но довольно заметно. Сутулые костистые плечи до сих пор впечатляли шириной, мосластые ручищи свисали ниже колен, как у крупной человекообразной обезьяны. От этого индивидуума со страшной силой разило винным перегаром и еще какой-то кислятиной – скорее всего просто застарелой грязью. Сто лет не мытая коричневая ладонь с корявыми, обведенными траурной каймой ногтями сжимала рукоятку трости с резиновым набалдашником; в другой руке старик держал веревочную авоську с пустыми бутылками.
"Квазимодо на пенсии", – подумал Клыков, окинув старика быстрым, обманчиво рассеянным, а на самом деле очень внимательным, профессионально цепким взглядом. "Квазимодо", бренча бутылками, постукивая палочкой и шаркая подошвами, прошел мимо, даже не взглянув на Клыкова. Он был обут в огромные растоптанные кроссовки – размера сорок шестого, если не сорок седьмого.
Клыков поднялся на четвертый этаж и позвонил в дверь квартиры Льва Валерьяновича. Подождав немного, позвонил снова, но ответом ему по-прежнему была мертвая тишина. Он припомнил белый "Москвич" у подъезда и удивленно приподнял брови: либо его водитель ошибся и "Москвич" не имел к Григоровичу никакого отношения, либо старик оказался намного хитрее и проворнее, чем можно было ожидать от человека столь преклонных лет.
Поймав себя на этой мысли, Клыков недоуменно пожал плечами: с того момента, как нанятые архитектором Телятниковым работяги откопали на дачном участке Георгия Луарсабовича Гургенидзе этот чертов бункер, ему повсюду мерещились какие-то шпионские страсти. Ну, с какого перепугу, спрашивается, старый графолог станет хитрить, ловчить, покидать собственную квартиру через окно (это на четвертом-то этаже!) и вообще вести себя как престарелый Джеймс Бонд? От него всего-то и требовалось, что проверить подлинность одной несчастной бумажки!
Но успокоить себя этими рассуждениями Клыкову не удалось. Он-то отлично понимал, что "несчастная бумажка", подсунутая им Григоровичу для экспертизы, таит в себе опасность не меньшую, а может быть, и большую, чем тактический ядерный заряд, спрятанный в подвале аэропорта. Ему трудно было представить себе последствия обнародования этого документа и обстоятельств, с ним связанных; честно говоря, обстоятельства эти до сих пор не укладывались у него в голове, и бывший подполковник армейской разведки Клыков старался о них попросту не думать. Он выполнял свою работу – выполнял, как всегда, добросовестно и с учетом возможной опасности. Но вдумываться, пытаться осмыслить природу этой опасности и определить ее источник он себе просто-напросто запретил, чтобы сохранить трезвость рассудка. Он всегда знал, что тот, кто стоит у кормила власти, волен не только управлять настоящим и закладывать основы будущего, но и перекраивать прошлое по своему усмотрению. Он знал, что его поколение и многие поколения до него выросли на грандиозном, всеобщем, всеобъемлющем обмане, были вскормлены ложью, которую впитали с молоком матери. Все это он уже давно осмыслил, пережил и переплавил в свое теперешнее мировоззрение, однако то, что они с Гургенидзе обнаружили в старом бункере, было уже чересчур. Ему было искренне жаль Григоровича, если старику и впрямь удалось каким-то образом точно датировать письмо. Себя ему тоже было жаль, потому что с таким угощением не мог справиться даже его луженый солдатский желудок.