Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но потом он перестал на меня смотреть и решил что-нибудь мне продать. У него была моя вещица, и я хотела ее себе вернуть, но у меня не было денег, чтоб ее выкупить.
«Давай поторгуемся, – сказал он. – Что ты мне дашь за нее?» – дразнил он меня.
У него была одна моя рука. Теперь я это увидела – он держал ее, белую и сморщенную, за запястье, будто перчатку. Но потом я посмотрела и увидела, что обе мои руки на месте и выглядывают, как обычно, из рукавов, так что я поняла, что третья рука, быть может, – какой-то другой женщины. Видно, бродила она, искала ее повсюду, и если бы эта рука оказалась у меня, женщина сказала бы, что я ее украла. Но мне она была не нужна, потому что ее, наверно, отрубили. И правда: на ней появилась кровь, потекла густыми, как сироп, каплями. Но я вовсе не испугалась, как испугалась бы настоящей крови наяву. Меня тревожило что-то другое. У себя за спиной я слышала флейту, и это меня очень нервировало.
«Уходи прочь, – сказала я коробейнику, – уходи сейчас же!»
Но он стоял, отвернув голову, и не двигался. Мне показалось, он надо мной смеется.
И я подумала: «Пол испачкает».
Я говорю:
– Не помню, сэр. Запамятовала, что мне снилось сегодня ночью. Что-то сумбурное. – И он это записывает.
У меня так мало своего: ни пожитков, ни имущества, ни секретов, и мне нужно хоть что-нибудь сохранить в тайне. Да и вообще, какой прок ему от моих снов? Тогда он говорит:
– Ну что ж, не все коту масленица. – Странные он выбирает слова, и я говорю:
– Я не кот, сэр. – И он говорит:
– Помню-помню, вы не кот и не собака. – Он улыбается. – Вопрос в том, кто же вы, Грейс? Рыба, мясо или отменная копченая птица? – А я переспрашиваю:
– Как вы сказали, сэр? – Мне не нравится, когда меня называют рыбой, мне хочется выйти из комнаты, но не хватает смелости. И он говорит:
– Давайте начнем сначала. – А я говорю:
– С какого такого начала, сэр? – И он говорит:
– С начала вашей жизни.
– Я родилась, сэр, как все, – говорю я, а сама все еще злюсь на него.
– У меня здесь ваше признание, – говорит он, – позвольте мне его зачитать.
– Вовсе это не мое признание, – говорю. – Просто адвокат велел мне так сказать. Все это выдумали журналисты, которые торгуют своими дрянными газетенками. Когда я в первый раз увидала журналиста, подумала: «Ты хоть мамке сказал, что гулять пошел?» Он был почти моих лет. Как можно писать для газеты, если еще и борода не растет? Все они такие, молоко на губах не обсохло, и ни за что не отличат лжи от правды. Они писали, что мне восемнадцать, девятнадцать или не больше двадцати, тогда как мне только-только стукнуло шестнадцать. Не могли даже фамилии правильно написать – фамилию Джейми Уолша писали то Уолш, то Уэлч, то Уолч. Макдермотта – тоже: Макдермот и Мак-Дермот, с одной и двумя «т». А имя Нэнси записали как Энн – да ее в жизни так никто не называл! Чего от них еще можно ждать? Напридумывают небылиц, лишь бы самим нравилось.
– Грейс, – спрашивает он тогда. – Кто такая Мэри Уитни? – Я быстро гляжу на него.
– Мэри Уитни, сэр? Откуда вы узнали это имя? – спрашиваю.
– Оно стоит под вашим портретом, – отвечает. – На заглавной странице вашего признания. «Грейс Маркс, она же Мэри Уитни».
– Ах да, – говорю. – Портрет совсем не похож на меня.
– А на Мэри Уитни? – спрашивает он.
– Это имя я просто так сказала, сэр. Там, в льюистонской таверне, куда мы убежали с Джеймсом Макдермоттом. Он сказал, чтоб я не называла своего имени, если нас будут разыскивать. Помню, он очень крепко сжал мне руку. Чтобы я обязательно сделала, как он мне велел.
– И вы назвали себя первым именем, какое пришло на ум? – спрашивает он.
– Нет, сэр, – говорю. – Мэри Уитни была когда-то моей лучшей подругой. К тому времени она уже померла, сэр, и я подумала, что она не стала бы возражать, если б я назвалась ее именем. Иногда она давала мне поносить свою одежду. – Я на минутку умолкаю, думая, как бы это понятнее объяснить. – Она всегда была добра ко мне, – говорю. – И без нее моя жизнь сложилась бы совсем иначе.
Я с детства помню один стишок:
Наверно, ко мне беда пришла с самого рождения. Как говорится, родителей не выбирают, сэр, но сама бы я не выбрала по своей воле тех родителей, которых дал мне Господь.
В начале моего признания написана сущая правда. Я действительно родом из Северной Ирландии, но считала большой несправедливостью, когда написали, что «оба обвиняемых, по их же собственному признанию, приехали из Ирландии». Звучит так, будто это преступление, а я не думаю, что быть ирландкой – преступление, хотя часто ко мне так и относились. Но, конечно, семья наша была протестантской, а это меняет дело.
Я помню маленькую скалистую бухточку и зеленовато-серую землю с редкими деревцами. Поэтому я так испугалась, когда впервые увидела большие деревья, что росли здесь: я просто не понимала, как дерево может быть таким высоким. Я оставила те места еще ребенком и плохо их помню: только обрывками, как осколки разбитой тарелки. Все время кажется, будто некоторые – от совсем другой посуды, а еще есть дырки, и нельзя их ничем заполнить.
Мы жили в деревянном домике – две комнатки, крыша протекает. Он стоял на отшибе, деревенька недалеко от города, названия которого я журналистам не сказала: может, моя тетушка Полина еще жива, а позорить ее мне бы не хотелось. Она всегда хорошо обо мне отзывалась, хоть я и подслушала, как она говорила моей матушке, чего от меня на самом деле можно ожидать с такими видами на будущее да с таким отцом. Она считала, что матушка вышла замуж за недостойного, говорила, что в нашей семье так уж повелось, и думала, что я тоже этим кончу. Но мне она говорила, что нужно с этим бороться, набивать себе цену, а не сходиться с первым попавшимся дружком, как моя мать, не узнав, что у него за семья да какое происхождение, и еще – что мне следует остерегаться незнакомцев. В восемь лет я не шибко понимала, о чем она толкует, но все равно это был дельный совет. Моя матушка говорила, что тетушка Полина желает нам добра, но у нее слишком высокие запросы.
Тетушка Полина и ее муж, дядюшка Рой, сутулый, чистосердечный человек, держали в соседнем городе лавочку: кроме обычных товаров, они продавали ткани, кружева, белфастское белье и жили в достатке. Моя матушка приходилась младшей сестрой тетушке Полине и была красивее, чем она: лицо тетушки Полины напоминало наждачную бумагу, и вся она была костлявая, пальцы узловатые, что куриные ноги. А у моей матери были длинные каштановые волосы, – я в нее пошла, – и голубые глаза, круглые и кукольные. До замужества она жила вместе с тетушкой Полиной и дядюшкой Роем и помогала им в лавке.
Моя матушка и тетушка Полина были дочерьми покойного священника-методиста: говорили, он куда-то задевал церковные деньги и не мог после этого получить место. Когда отец умер, они остались без гроша, им пришлось самим добывать себе пропитание. Но обе получили образование, умели вышивать и играть на фортепьяно. Так что тетушка Полина тоже считала свой брак неравным, ведь леди не пристало держать лавку. Но дядюшка Рой был добропорядочным, хоть и грубоватым человеком, он ее уважал, а это очень важно. И всякий раз, когда тетушка заглядывала в свой бельевой шкаф или пересчитывала два своих сервиза: один на каждый день, а другой, из настоящего фарфора, для праздников, – она мысленно благословляла свою счастливую звезду, ведь женщине иногда выпадает и не такая завидная доля; она имела в виду мою мать.