Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы встретились еще однажды.
Случилось это через несколько месяцев после того, как я переехал обратно в Западный Берлин, и к тому времени его роман не только перевели на немецкий – по иронии судьбы, тот же издатель, кто раньше выпускал и мои книги, – но книга снискала и грандиозный успех, стала бомбой сезона, и я увидел в газете анонс чтений и публичного интервью, которые он должен будет давать в “Литературхаусе”. Я сомневался, идти мне или нет, но, когда настал вечер события, ноги будто сами понесли меня туда. Я слегка замаскировался, чтоб никто меня, паче чаяния, не узнал, – надел старые очки, которые на самом деле были мне без надобности, и шляпу. Кроме того, не так давно я начал отращивать бороду и усы и потому значительно постарел.
На мероприятие собралась громадная толпа, я сел в глубине зала, полистал брошюру книжного магазина, где рекламировались их новинки. Когда к помосту начал пробираться Морис, раздался шквал аплодисментов, и я, несколько оторопев, узнал человека, что шел с ним и первым взял в руки микрофон. То был тот же недовольный актер, не желавший еще тогда читать выбранный мной отрывок “Трепета”; его снова наняли на этот вечер, и он наверняка остался более доволен выбором Мориса, нежели моим, поскольку читал с большим пылом, а когда закончил, ему аплодировали от всей души. После, когда Морис взялся отвечать на вопросы, задаваемые журналистом на сцене, меня поразило, до чего уверенно он держится, насколько сведущ в своих литературных аллюзиях и остроумен в самоироничных замечаниях. Как рыба в воде, подумал я, наверняка всю оставшуюся жизнь ему будет сопутствовать большой успех. Писать он станет все лучше и лучше, а пресса будет его принимать с распростертыми объятиями. Я был уверен, что будущее ему обеспечено.
Когда из зала спросили про меня, он отвечал честно и не произносил ничего, что было бы клеветой или неправдой. Он не пытался принизить меня и продолжал утверждать, что хотя книга его – художественное произведение, основанное на подлинных событиях, это никак не портит тех романов, что я написал за свою жизнь.
– Я не считаю, что Эрих Акерманн был злым человеком, – заметил он в какой-то миг, пожав плечами. – Он просто запутался. Его можно назвать влюбленным дурнем. Но он был влюбленным дурнем в очень опасное время.
Услышав это, я возвел очи горе. Прозвучало так, будто он говорил это уже сотню раз, потасканная мудрость из печенья-предсказанья, от которой, он знал, публика глубокомысленно закивает головами и сочтет его как готовым прощать, так и чарующе наивным. Когда встреча завершилась, он встал, наслаждаясь аплодисментами, и к нему выстроилась очередь за автографами. Поначалу я не был уверен, стоит ли и мне в нее встать, но все же наконец взял из стопки издание на немецком и занял место в конце. Когда очередь дошла до меня, он едва глянул, спрашивая:
– Вам с именем подписать? – Но затем перехватил мой взгляд, и что еще я мог тут сделать, как не улыбнуться ему? Ему хватило учтивости покраснеть, когда я раскрыл книгу на титульном листе, покачал головой и произнес:
– Только распишитесь, пожалуйста. – Что он и сделал дрожащей рукой, а затем с некоторым удивлением проводил меня взглядом, когда я просто двинулся прочь. В тот миг я ощущал некоторую свою победу над ним, хотя убей меня бог не понимаю, с чего бы, поскольку я не достиг ничего, имевшего бы хоть какое-то значение.
Вскоре жизнь вошла в свою колею и пресса нашла, кого ей травить еще. Много лет я экономил деньги, а с гонорарами от продаж “Трепета”, не говоря уже о финансовой составляющей, что прилагалась к Премии, я знал, что вполне благополучно смогу прожить весь остаток своих лет, которых, догадывался я, осталось не так уж много – год, от силы два. Я уже ощущал, как жизнь ускользает от меня. Мой дух был сломлен. Я больше не мог писать. А без писательства, без преподавания мне на самом деле больше ничего не оставалось.
И тут однажды вечером рухнула Стена.
Стоял ноябрь 1989 года, и я сидел дома, когда по радио начали поступать сообщения, что Германская Демократическая Республика наконец вновь открывает свои границы после того, как сорок лет они были на замке. Не прошло и часа, как улицы у меня под окнами заполнились народом, и мне открылся идеальный вид на шагающие толпы, кричавшие караульным на вышках. С ужасом и воодушевлением наблюдал я за ними, а затем, когда уже готов был отвернуться и идти ложиться спать, я заметил мальчишку лет шестнадцати, красивого и темноволосого, бурлившего восторгом юности: он шатко высился на плечах у своих друзей, вот он дотянулся до гребня стены, схватился, втащил свое тело наверх и встал во весь рост, торжествующе вскинул руки в воздух, а люди снизу подбадривали его криками. Мгновение спустя он повернулся, чтобы впервые взглянуть на Восток, и там, должно быть, кто-то привлек его внимание, поскольку он нагнулся и подал руку мальчишке с другой стороны, своему ровеснику, который тоже взбирался на стену, стараясь достичь гребня.
Я наблюдал пристально, прижавшись лицом к стеклу, – ждал, когда их пальцы встретятся.
Хауард ушел в деревню за персиками, и Гор сидел один на полумесяце террасы, глядевшем на Тирренское море, в льняных брюках, белой рубашке с открытым воротом и алых шлепанцах, изготовленных для него Джанни Версаче и врученных с большими церемониями, когда модельер несколько месяцев назад приезжал погостить. Что-то отдаленно папское было в той обуви, какая отвечала парным страстям Гора: истории и власти. Встречался он лишь с двумя Папами – Монтини и Войтылой, – и оба они казались ошеломлены ощущением собственных судеб, хотя дедушка Гора однажды рассказывал забавную историю о том, как провел вечер в обществе Пачелли[17]: вечер тот не задался, как только речь зашла о тягостных предметах – иудаизме и рейхе.
На столе перед ним стоял капучино, лежали бинокль, блокнот “Фабриано”, ручка “Каран д’Аш”, гранки его нового романа и две книги. Первой было свежее произведение Дэша Харди, которое он прочел несколькими неделями раньше и презирал за пресную прозу и нежелание автора описывать простейшую анатомию. Вторую книгу ему прислали месяц назад, однако Гор до нее еще не добрался. Предполагал, что хорошо бы просмотреть хоть по диагонали, поскольку ее автор, молодой человек, чьи черты не были оскорбительны глазу, должен был прибыть позже сегодня утром с Дэшем, чтобы остаться ночевать в “Ла Рондинайе”.
Но невозможно было угнаться за потоком книг, что поступали к нему самотеком изо дня в день, неделя за неделей, месяц за месяцем, нескончаемые посылки, вынудившие Ампелио, верного многолетнего почтальона, написать гневную жалобу, в которой он сетовал, что надорвал спину, бесконечно волоча все эти бандероли вверх по лестнице. К счастью, Ампелио недавно переселился дальше на север вдоль побережья Амальфи, к Салерно, и его сменил гибкий смуглоногий девятнадцатилетка с уместным именем Эгидио – козленок – и с заячьей губой, придававшей ему эротическую привлекательность, без которой лицо его было бы миловидным, но ничем не примечательным. Эгидио, наслаждавшийся атлетизмом своей юности, чуть не вприпрыжку скакал вверх и вниз по тем жестоким лесенкам – это можно было б назвать лишь веселым самозабвением, – и никаких жалоб больше не поступало, но как бы Гор ни радовался ежедневным приходам юноши и бодрым его приветствиям, все равно бы хотелось, чтоб посылок было не так много. За последние пару лет он перевез большинство своих собственных книг – тех, которыми ему хотелось себя окружить, – из Рима, но они занимали столько места на вилле, что иногда ему становилось на ней душновато, а вот Хауард, мирный Хауард, не жаловался никогда. Неужто издавать книги никогда не перестанут? – спрашивал себя Гор. Быть может, хорошая это мысль – чтобы все на пару лет прекратили писать и дали бы читателям нагнать упущенное.