Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И он пошел своим путем. Сеял семена капусты в Линкольншире; когда ягнились овцы, задержался в Нортумберленде; выходил на жатву в Ланкашире, поработал на сборе садовой земляники в Кенте. Фермерские жены кормили его за массивными столами и, пока было холодно, отправляли на ночлег в сарай, на сеновал или в какую-нибудь хибару, а летом он спал в своей старой, слегка отдающей плесенью палатке, которая верой и правдой служила ему и в младшем отряде скаутов, и в «Киббо Кифте». Но самое памятное приключение она засвидетельствовала в тридцать восьмом году, когда Тедди и Нэнси решили провести каникулы на лоне природы, в Озерном крае, где (наконец-то) перешли от дружеских отношений к любовным.
– А бывает и то и другое сразу? – Тедди растерялся.
– В принципе бывает, – ответила Нэнси, и Тедди понял: его знакомство с Нэнси было слишком долгим и слишком близким, чтобы он мог вот так, в одночасье, «влюбиться». Нет, конечно, он ее любил, но «влюбленность» не наступила – ее и прежде не случалось. «Придет ли это чувство в будущем?» – задумался он.
Но до будущего было еще далеко. А сейчас он сидел наготове в овчарне и при свете керосиновой лампы читал Хаусмана и Клэра. Он и сам когда-то пописывал стишки (в обувную коробку), почти сплошь о погоде и природе, но даже на его собственный взгляд получалось скучно. А овцы – и, кстати, ягнята – и вовсе не настраивали на поэтический лад. («Разинув рты, детеныши дрожат» – у него всегда вызывали отторжение «Грасмерские ягнята» Кристины Россетти.) От коров и вовсе никакого толку, кроме молока. Тедди не волновало хопкинсовское «рябых небес коровий пестрый бок». «Я боготворю Хопкинса, – писал он Нэнси, находясь где-то к югу от Адрианова вала. – Мне бы научиться так писать!» В письмах он всегда выдерживал бодрый тон сродни хорошим манерам, хотя в действительности был убит неуклюжестью своих виршей.
К нему ненадолго заехала Иззи: она поселилась в гостинице на озере Уиндермир, угостила племянника роскошным ужином, подпоила и засыпала вопросами, чтобы «добиться определенной меры правдоподобия» в книжке «Август становится фермером».
Год пролетел незаметно. Ранний урожай яблок в Кенте вызвал к жизни оду осени, которая посрамила бы самого Китса («Яблоки, яблоки, нежно румяны, / Пальцы мороза не тронули вас…»). Тедди был еще не готов оторваться ни от поэзии, ни от земли; в Дувре он сел на паром, захватив с собой новенькую, неначатую общую тетрадь. Достигнув берегов Франции, он отправился прямо на юг, туда, где шел сбор винограда, а сам вспоминал «кубок южного тепла румяней настоящей Иппокрены», хотя Иппокрена была не во Франции, а в Древней Греции, так ведь? Грецию он даже не рассматривал и теперь корил себя за такое (серьезное) упущение: как можно было не включить в свой маршрут колыбель современной цивилизации? Позднее он упрекал себя еще не раз, что упустил чудеса Венеции, Флоренции и Рима, но в ту пору довольствовался Францией, а остальную Европу спокойно обошел стороной. В тридцать шестом году там было неспокойно, а Тедди не имел ни малейшего желания соприкасаться с политическими пертурбациями. Впоследствии ему приходило в голову, что он, возможно, был не прав, закрывая глаза на подступающее зло. Иногда бывает достаточно усилий одного порядочного человека, сказала ему как-то Урсула во время войны. Они попытались найти примеры из истории, но не смогли. «Разве что Будда, – предположила Урсула. – В существовании Христа я не уверена». Зато есть множество примеров, когда было достаточно усилий одного негодяя, мрачно сказал Тедди.
Кстати, для Греции еще могло остаться время. В конце-то концов, длительность своего отъезда («максимум на год») установил он сам.
Когда закончился сбор позднего «сотерна», Тедди был «по-крестьянски загорелым и сильным», как сообщалось в его письме к Нэнси. Грубоватый крестьянский колорит приобрел и его французский. После дневных трудов на Тедди нападал зверский аппетит, и он подчистую уминал сытный ужин, который предоставляло сезонным рабочим винодельческое хозяйство. С наступлением темноты он ставил в поле свою неизменную брезентовую палатку. Впервые после детских лет, проведенных в Лисьей Поляне, он спал без сновидений, как спят только мертвецы и праведники. Этому способствовало вино, которое рекой лилось за столом. Иногда он встречался с женщинами. И не написал ни строчки.
В последующие годы ему достаточно было закрыть глаза, чтобы вызвать в памяти вкусы и запахи тех блюд, с которыми он познакомился во Франции: его пленяли масляно-чесночные нотки рагу, листья артишока, которые полагалось обмакивать в сливочное масло, oeufs en cocotte – яйца, запеченные внутри крупных помидоров «бычье сердце». Седло барашка с дольками чеснока и веточками розмарина – произведение искусства. С точки зрения англичан, воспитанных на преснятине, это были во всех отношениях чуждые изыски. Пахучий, кисловатый сыр; десерты – flaugnarde с персиками, clafouti с вишнями, tarte aux noix и tarte aux pommes, а также Far Breton – род пирожного с заварным кремом и черносливом, которое Тедди до конца своих дней мечтал попробовать вновь, но понапрасну.
– С черносливом и заварным кремом? – недоверчиво переспрашивала миссис Гловер, когда он вернулся.
Миссис Гловер уехала из Лисьей Поляны вскоре после возвращения Тедди; наверное, умаялась готовить по его особому заказу блюда региональной французской кухни.
– Не говори глупостей, – отрезала Сильви. – Она ушла на покой и поселилась у сестры.
А чего стоили завтраки, которые, естественно, тоже подавались за большим столом в общей кухне. Ничего похожего на жидкую овсянку, которую в частных школах зачерпывают половником, или на тривиальную яичницу с беконом, как в Лисьей Поляне. Вместо этого Тедди взрезал ножом свежеиспеченный багет, щедро намазывал на него камамбер и макал в мисочку с обжигающим крепким кофе. По возвращении домой ему пришлось забыть такое начало дня, но через несколько десятилетий, когда его домом стал пансионат гостиничного типа в «Фэннинг-Корте», эти воспоминания всколыхнулись с новой силой, и тогда он пошел в «Теско», где купил багет («Печем сами» – допустим; но из чего?) и маленький кругляш незрелого камамбера, а утром налил кофе не в привычную кружку, а в миску для хлопьев. Но по вкусу получилось совсем не то. Близко не стояло.
С приближением зимы его потянуло к югу («как стрижа», написал он Урсуле), и остановился он только на побережье, где снял комнату над кафе в рыбацкой деревушке, пока не испорченной туристами. Что ни день он надевал куртку, заматывал шею шарфом (зимы на Ривьере такие, что ничего большего и не требовалось), садился за столик в этом единственном кафе, закуривал «житан» и, потягивая эспрессо из белых фаянсовых чашечек, раскрывал перед собой общую тетрадь. Когда наступало обеденное время, он переходил к вину, заказывал хлеб и поджаренную на деревянной решетке свежевыловленную рыбу, а ближе к вечеру созревал для аперитива. Пытался убеждать себя, что живет чувствами, но в глубине души понимал, что просто отгораживается от жизни, а потому – как-никак англичанин – терзался угрызениями совести.
«L’Ecrivain Anglais»[8], любовно говорили о нем местные жители: в этих краях он оказался первым заезжим поэтом, притом что художников там было – как собак нерезаных. На сельчан произвели впечатление его непринужденный французский и неразлучность с общей тетрадью. Он был только рад, что никто не может прочесть эту жалкую писанину – его бы перестали уважать.