Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иоганнес пишет доктору Зеллеру 1 ноября 1893 года: «Мой шестнадцатилетний сын Герман, кажется, действительно страдает „moral insanity“, потому что в прошлый понедельник он покинул типографию в Эслингене, куда только что поступил учеником; причем однажды он уже сбежал, в 1892 году, из евангелической семинарии Маульбронна и не смог ужиться в лицее Каннштата… Будьте добры, осмотрите моего сына. Мы не знаем, что еще предпринять…» Юношу осматривают и не могут сразу решить, к какой категории больных его отнести. Его нелепые идеи, его алогичные поступки в общем-то могут быть объяснены молодостью, однако в конце концов поставлен неутешительный диагноз: он сумасшедший. В его последних выходках усматривают признаки потери разума. Излечить его не может ничто: ни теологические беседы, ни больницы, ни настои морозника пастора Блумхардта, ни, тем более, эзотерический язык Пфистерера. Ванны, любимые занятия, литературные пристрастия приведут одержимого, который балансирует между повиновением и бунтом, лишь к тому, чтобы возвратиться наконец, ноя в глубокой ипохондрии, под крышу своих родителей, у которых он попросит гостеприимства.
Иоганнес безжалостен по отношению к безумцу. Он принимает непокорного неохотно, подозревает его в неискренности. Вечные головные боли, усталость, спазмы: а если все это притворство, чтобы обмануть мать? И однажды Герман признается: «В подобных ситуациях часто лучше всего заболеть, пожаловаться на рвоту и улечься в постель. И таким образом выпутаться. Придут мать с сестрой, тебе заварят чай… Можно плакать или спать». С самого начало долгого 1894 года, который он проведет, работая спустя рукава, у домашнего очага, Мария умножила свои заботы о нем: «Бедный ребенок. Он поет под фортепьяно собственные стихи, совсем грустные. Вчера и сегодня он долго сидел у озера». Задумчивость, праздность — ничего нет более ненавистного для Иоганнеса, постоянно изводящего себя работой. Герман осмеливается подле него хвалиться тем, что он бродяга и поэт, то есть пустослов! Отношения между отцом и сыном накаляются до такой степени, что они перестают разговаривать и обмениваются, живя под одной кровлей, лишь письмами. «Чтобы избежать бесполезных конфликтов, — пишет Герман Иоганнесу, — я использую переписку. Опыт показывает, что другое общение невозможно, мы друг друга раздражаем, наши взгляды и принципы слишком несхожи». Рядом со стареющими родителями, погруженными в чуждый ему мир, Герман чувствует себя одиноким.
Однажды, чтобы покончить с бесполезным течением дней, Герман решает открыть им свою душу. Это было незадолго до начала лета. Колосились поля. В садах Кальва возобновились игры среди цветения медвежьих ушек, посаженных на Пасху. Юноша пишет, даже не пометив датой, длинное письмо, настолько для него важное, что он вспоминал его до самой своей смерти: «Я больше не в семинарии, не в Каннштате, не в Эс-лингене. То, что я ушел, вы расценили как патологию. Это не так. На самом деле, я не чувствовал в себе ни сил, ни желания стать тем, кого вы хотели во мне видеть. Я всегда посвящал свободные часы собственному развитию. Вы называли это искусствами, которые неспособны принести доход. Но я надеялся, надеюсь этим жить. У меня никогда не хватало мужества вам это сказать, потому что я знал, что мои желания и проекты не соответствуют вашим, и поэтому мы разошлись… Теперь мое решение непоколебимо. Я знаю, что вы подумываете в отношении меня о заведениях, подобных Штеттену, ради бога! Об этом думать больше не надо. Ваши планы… не привели меня ни к чему… Я хочу попытаться осуществить собственные».
В первый раз Герман представляет отцу конкретную программу, для выполнения которой просит денег, неограниченное количество бумаги и свободу. Однако есть ли у него в действительности точный план? Тем не менее он упорно просит дать ему шанс и «крышу над головой». На это Иоганнес отвечает письмом, пронизанным презрением. Куда ты пойдешь? Как собираешься зарабатывать деньги? Какую ты даешь гарантию, что > не будешь опять пить, курить и делать долги? И запутывается в философских рассуждениях относительно «экзистенциальной тошноты», так часто испытываемой его сыном, против которой он как непогрешимый пастор предписывает три средства: медитацию, смирение и деятельность. Такой ответ — это отказ.
пока Герман помогает матери в саду. Он наблюдает за растениями, птицами, вечно струящейся в реке водой. И внутренний голос нашептывает ему: «Вы поэт не потому, что пишете новеллы и прочие вещи. потому, что понимаете и любите природу. Какое дело другим, что дерево шумит или гора сияет на солнце? для вас это жизнь, которой и вы хотели бы жить». Для Гессе куст в лучах солнца, камень под дождем — все живет, страдает и борется. Теперь он хочет одного: ловить вовне соответствие своему внутреннему состоянию. Он жадно поглощает книги старика Гундерта. Там его королевство. Он живет затворником на чердаке, открывая для себя философов и мистиков. Ему нравятся стихи Жан-Поля, он читает и перечитывает Гёте, Новалиса, в своей осененной музами каморке радуется новым открытиям, созерцая цветение своей души, за которой он бережно ухаживает теперь, как за хрупким растением.
Июньским утром 1894 года, около полудня, юный садовник с обожженным солнцем лицом возвращался в «свою» библиотеку, когда Иоганнес пригласил его к себе в кабинет. Впустив сына, смущенный пастор остановился около письменного стола, оперевшись рукой о пюпитр, и высокопарно и скучно заговорил. Из его речи, усыпанной библейскими цитатами, Герман запомнил, что всякая праведная жизнь человеческая должна иметь цель, что его сын об этом не думает, что он упал очень низко в глазах Господа. Поэтому они с Марией решили, что он должен заняться физическим трудом: он поступит учеником на кальвскую часовую фабрику Генриха Перро.
Блестящий ученик Маульбронна должен будет корпеть в цехах в переднике и шерстяном колпаке среди колес и приводных ремней, среди металлических искр и деревянных стружек. Однако после первых мгновений замешательства Герман с удовольствием вспомнил кальвские хибарки. Он вновь увидел угольщиков рядом с их курящимися дымом кострами, ремесленников в комбинезонах из грубого полотна, которых он встречал в кабаре, деревенских мельников и трубочистов с грязными руками. В конце концов это принесет ему относительную свободу. Он посмотрел на свои руки, руки интеллектуала, покрытые теперь трудовыми мозолями, способные держать лопату и перебирать шероховатые комья земли. Он разглядывал свои тонкие пальцы, и романтическое ощущение охватывало его: стать мастером, одним из кудесников, определяющих течение времени и миропорядок!
Он прислушался к бою часов на колокольне кальвской церкви, представил себе маятник, отмеряющий время точными и размеренными движениями. Он подумал о товарищах из Шварцвальда, о швабских часах, о солнечных часах на фасадах, о трезвоне церковных колоколов, висящих на чугунных крюках, и о молоточках старинной звонницы, рифмующих механическое движение фигурок с пламенем заката. Когда тысячу лет назад монах по имени Герберт изобрел аппарат, измеряющий время, его обвинили в колдовстве. До сих пор Герман поддавался головокружительному сцеплению жизненных обстоятельств, подобному перемещению колесиков и зубчиков часового механизма, созерцая в нем движение вечности. Какая возможность привести в порядок свое сознание, излечить душу от хаоса! Часы — это то, что олицетворяет высшую гармонию.