Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После кофе все перешли в сад и разделились там на две группы: одни медленно прогуливались с оживленной и приветливой графиней, другие расположились вокруг ее мечтательной и томной невестки.
Это был небольшой сад, разбитый на старинный манер, с подстриженными деревьями, потемневшими статуями и фонтаном с тоненькой стрункой воды, который приводили в действие, когда приказывала виконтесса. Она утверждала, что любит «это журчанье прохладной струи под сенью деревьев, в сумеречный час; ибо тогда, не видя этого жалкого бассейна с зеленоватой водой, она может вообразить себя в деревне, подле реки, вольно текущей среди лугов».
Виконтесса полулежала в кресле, которое вынесли для нее из гостиной на пожелтевший газон. Экзотическое деревце склонялось над ее головой наподобие пальмы. Все ее придворные — а это были самые молодые и галантные представители собравшегося общества — расположились вокруг и с нарочитой оживленностью начали обмениваться красивыми, но ничего не значащими фразами. Сам я избрал бы не эту группу, если бы необходимость наблюдать за Орасом при его вступлении в большой свет не вынудила меня наслаждаться изысканным умом виконтессы, значительно, по моему мнению, уступавшим взыскующему уму ее свекрови. Я опасался, что Орасу все это скоро наскучит; но, к великому моему удивлению, он, видимо, получал огромное удовольствие, хотя ему выпала сложная и трудная роль.
И действительно, это было нелегкое испытание для его самоуверенности и остроумия. Очевидно было, что с первого же взгляда виконтесса возымела желание познакомиться с ним поближе и узнать, что кроется под столь пышным оперением. Вместо того чтобы держать его на расстоянии до тех пор, пока он сам, по собственному почину, не даст доказательств своего ума, она с лукавым благоволением облегчила ему возможность сразу же показать, умен он или глуп. Она немедленно перевела беседу на такую тему, где он неизбежно должен был высказаться, и окольным путем побудила его заговорить о литературе, обратившись к первому попавшемуся гостю с коварным вопросом: «Читали ли вы последнее стихотворение господина Ламартина?»
— Не ко мне ли, сударыня, относится ваш вопрос? — спросил молодой поэт-легитимист, в мечтательной позе сидевший почти у ее ног.
— Если хотите, — ответила виконтесса, развевая веером длинные пряди своих каштановых волос, легкими локонами ниспадавшие ей на плечи.
Молодой поэт заявил, что последние «Размышления»[117] показались ему весьма слабыми. С тех пор как он утратил надежду стать вторым Ламартином, он зло критиковал его.
Виконтесса дала ему понять, что догадывается, по каким соображениям он так говорит, и Орас, ободренный вскользь брошенным на него взглядом, осмелился произнести несколько слов. Из трех или четырех собеседников, выжидавших, что он скажет, по меньшей мере трое издавна считались поклонниками виконтессы и, следовательно, были не очень расположены к новоприбывшему, чья пышная шевелюра и самоуверенный тон обнаруживали известное притязание на превосходство. В общем, все объединились против него, и не без злого умысла, так как рассчитывали, что он рассердится и наговорит глупостей.
Надежды их оправдались лишь наполовину. Орас увлекся, заговорил чересчур громко и с большей запальчивостью и резкостью, чем это допускается требованиями хорошего тона и хорошего общества; однако он не сказал ни одной из тех глупостей, которых от него ждали. Зато наговорил много других, совсем неожиданных, которые, однако, побудили виконтессу и даже его противников составить себе самое высокое мнение об его уме, ибо в определенных слоях этого легкомысленного, скучающего общества вам охотнее простят парадокс, чем плоское замечание, а проявление оригинальности, несомненно, вызовет похвалу не одной пресыщенной красавицы.
Говорить ли все, что я об этом думаю? Да, я обязан так поступить во имя истины. Если меня даже обвинят в предательстве или по меньшей мере в том, что я отошел от традиций своего класса, я вынужден здесь заявить, что за малым исключением легитимистское общество в 1831 году отличалось невероятной умственной ограниченностью. Столь прославленное старинное французское искусство непринужденной болтовни ныне в салонах забыто. Оно спустилось на несколько этажей ниже; и если вы все же захотите найти что-либо его напоминающее, то искать надо за кулисами некоторых театров или в живописных мастерских. Там вы услышите диалог более грубый, но столь же стремительный, столь же искрометный и гораздо более красочный, чем диалоги в старинном великосветском обществе. Только это может дать иностранцу некоторое представление о той изощренности мысли, о той насмешливости, на которые наша нация издавна получила монополию. Если говорить только об остроумии, щедро расточаемом в студенческих или артистических мансардах, то я сказал бы, что за один час молодые люди, воодушевленные сигарным дымом, могут проявить его столько, что нашлось бы чем поддержать разговор во всех салонах Сен-Жерменского предместья в течение целого месяца. Надо самому послушать их, чтобы убедиться в этом. Говорю без предубеждения; я нередко попадал из студенческой обстановки в высшее общество, и всегда меня поражало это резкое различие; часто я с удивлением наблюдал, как по салону бережно, словно бесценное сокровище, передавалась из уст в уста какая-нибудь острота, которую у нас уже так затаскали, что никто и не польстился бы на нее. Я не говорю о буржуазии вообще: она убедительно доказала, что практического ума у нее больше, чем у дворянства; но ум в собственном смысле слова наблюдается у нее лишь во втором поколении. Выскочки того времени вырастали в мире промышленности, в отравленном воздухе фабричных корпусов, душа их была поглощена страстью к наживе, парализована эгоистическим честолюбием. Но их дети, воспитанные в общих школах вместе с детьми мелкой буржуазии, которая за неимением денег жаждет, в свою очередь, выдвинуться с помощью образования, обычно несравненно культурнее, живее и сообразительнее, чем хилые наследники старой аристократии. Эти жалкие юноши, сбитые с толку воспитателями, чья умственная свобода скована политическими и религиозными прописями, редко бывают умны и никогда не бывают образованны. Отсутствие придворной жизни, потеря положения и должностей, досада, вызванная триумфами новой аристократии, окончательно их обезличивают; и участь их, — которая, впрочем, становится легче, по мере того как они ее осознают и примиряются с нею, — во времена, о которых идет речь, была самой горькой участью во Франции.
Я ничего не сказал о народе, а между тем французский народ, особенно та его часть, которая живет в больших городах, славится своим острым умом. Я возражаю против этого мнения. Остроумие возможно лишь при условии, что оно очищено вкусом, которого народ иметь не может, ибо самый