Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Анубису, Анубису вверяю тебя, мой дорогой.
Слова прощания.
Такими увидели эти похороны все.
Но я — я видела иное. Прежде чем гроб закрыли, я заглянула в комнату, где он стоял на похоронных дрогах. Лучшие в мире организаторы похорон позаботились о моем бесценном Антонии. Они сделали все, что в человеческих силах, дабы он совершил это великое путешествие, как должно.
По углам дрог пылали четыре факела в железных гнездах. Я подошла к гробу и заглянула в него, заранее ужасаясь тому, что должна увидеть.
Он изменился, словно стал меньше; как-то осунулся и опал после того, как его тело покинули неукротимый дух и неиссякаемое жизнелюбие. И он был так неподвижен — более неподвижен, чем каменная статуя, поскольку для человеческой плоти столь полное отсутствие движения противоестественно.
Я выдержала все, поскольку знала, что тело уже не имеет отношения к Антонию. Не оно должно стать моим последним воспоминанием, не такую картину я должна запечатлеть в сердце.
Я склонилась над гробом, чтобы коснуться его чела прощальным поцелуем, — и тут увидела это!
Его руки воистину остались его руками, они выглядели живыми. Вот шрам на правой руке — Олимпий занимался его заживлением, — это шрам Антония! Все, что осталось от его личности, сейчас воплотилось в этих сложенных на груди руках. Да, руки — они все решили.
Я плохо помню, что было потом, хотя обрывки происходившего всплывают в памяти с картинной отчетливостью, вплоть до деталей. Однако горе накатило на меня с такой неистовой силой, что я могла лишь отрешенно брести по улицам следом за катафалком. Улицы были полны народа, но я не видела никого и ничего, кроме медленно катившегося катафалка, ощущала лишь чудовищную боль утраты. Теперь я по-настоящему знала, что проиграла: Антоний ушел, Египет захвачен. От мраморных плит мостовой и стен домов тянуло жаром, который одолевал и ослеплял меня. Я рвала свою одежду, как деревенская вдова, наносила себе удары, не осознавая этого. Говорят, я причитала, завывала, взывала к богам. Может быть, но мне запомнилась лишь боль, затуманившая все, что бы я ни делала. Я перестала существовать, погребенная под всесокрушающим курганом страдания.
По возвращении я без сил рухнула на кровать, однако забыться не смогла. Меня мучил неприятный вопрос. Одна подробность, которую я поначалу забыла выяснить, но теперь она не давала мне покоя.
Долабелла находился на дежурстве. Я видела, что он несет караул у дверей, остановившись на почтительном расстоянии, и окликнула его в надежде на ответ.
— Да, госпожа?
Римлянин подошел к кровати, где я лежала без сил и, несмотря на жаркий день, дрожала в ознобе.
— Антилл, — промолвила я. — Сын Антония. Где он? Кажется, на похоронах его не было.
Лицо стражника затуманилось.
— Молодой Марк Антоний мертв, — неохотно ответил Долабелла. — Солдаты убили его, когда он пытался укрыться в святилище божественного Цезаря.
— Нет! Это невозможно! Как могла произойти такая ошибка? — вскричала я, хотя понимала, что в суматохе боя возможно все.
— Это… это не было ошибкой, — сказал Долабелла. — Его убили по приказу императора.
— О Исида! — вырвалось у меня.
Но если так, он прикажет убить и моих детей. Мы, Птолемеи, обречены. Коль скоро он так безжалостен к Антиллу — мальчику, не представлявшему для него никакой угрозы, виновному лишь в том, что он сын Антония, — что спасет моих детей? Над ними нависло двойное проклятие, ибо они еще и дети Клеопатры.
Но тут горячка взяла верх, и я впала в беспамятство.
Потом мне сказали, будто лихорадка возникла из-за того, что я разорвала себе грудь. Нет, причина в том, что мне довелось испытать за прошедшие три дня. Я все потеряла, всего лишилась и твердо решила умереть. Священные змеи, орудие моего избавления, знак дочери Ра, более не находились у меня под рукой, но один путь еще оставался открытым. Я могла отказаться от пищи и, лишившись последних сил, позволить лихорадке избавить меня от страданий. Когда мы желаем умереть, наши тела вынуждены нам повиноваться — они не могу удерживать дух в узилище плоти слишком долго. Воля человека сильнее тела, она может заставить его уступить и прекратить жить. Я перестану есть и пить, буду лишь метаться на постели в горячечном бреду, исходя потом и мучаясь кошмарами, делающими черноту смерти желанной и долгожданной подругой.
Мардиан парил над постелью, то появляясь, то выплывая из поля зрения. Ирас все время была рядом, она накладывала мне на лоб влажные тряпицы. Потом я увидела Олимпия. Они впустили его сюда! Значит, я умираю. Какое облегчение. Он хотел обработать мои раны, но я отталкивала его и срывала повязки. Когда он попытался открыть мне рот, чтобы влить снадобье, я укусила его. Он вскрикнул, отскочил и, качая головой, сказал:
— Для умирающей женщины у тебя исключительно крепкие челюсти.
Странно, но это рассмешило меня, хотя я не подала виду. Только отвернулась к стене.
Олимпий присел на кровать рядом со мной, осторожно убрал с моих ушей сбившиеся пропотевшие волосы и прошептал:
— Хочешь ты того или нет, но слушай.
Я ничем не выдала, что слышу его.
— Октавиан направил тебе послание. — Я услышала шуршание разворачиваемого свитка, но опять не шелохнулась. — Мардиан его зачитает.
Скрип кровати сообщил мне о том, что он встал.
— Госпожа, — донесся мягкий голос Мардиана, — тебе необходимо это выслушать.
Ответа не последовало, и он склонился поближе.
— Октавиан говорит, что, если ты повредишь себе, он казнит твоих детей. Ему известно, что ты пытаешься покончить с собой, и он такого не допустит. Если умрешь ты, умрут и твои дети.
Значит, они живы. Он пощадил их пока. Зачем? Какова его цель?
— Ты слышишь меня? — настойчиво спросил Мардиан.
Я медленно кивнула, а потом произнесла:
— Слышу.
В том, что Октавиан выполнит свою угрозу, сомневаться не приходилось. Но почему он так хочет, чтобы я осталась в живых? Вряд ли он боится, что подорвет миф о своем «милосердии», если отчаявшаяся женщина уморит себя голодом. Не заблуждалась я и о его планах относительно моего трона — мне в них места не было. Существовала лишь одна цель, ради которой он так стремился сохранить мне жизнь: я должна принять участие в его триумфе. Он хотел провести меня по улицам Рима, выставить на всеобщее позорище. И не мог допустить, чтобы его затею сорвала моя смерть.
Но раз он хотел чего-то от меня, пусть даже столь низкое и отвратительное, у меня появлялась возможность торга. Сокровища пропали, но я осталась. И если есть возможность сохранить не трон, но хотя бы жизнь моих детей, за это стоит побороться. Я перестала противиться лечению. Теперь Олимпий поил меня микстурами и протирал мое тело губкой, смоченной бальзамами, понижающими жар. Я не сопротивлялась, но и не откликалась на заботу.