Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А еще постепенно, далеко не сразу осознанно, зарождалось первое глубокое и серьезное чувство — к Лидочке Тыняновой, младшей сестре Юрия Николаевича, которая тоже жила на Греческом проспекте. Поначалу она была для юноши верным и заботливым другом, но вскоре Вениамин понял: «Если бы мы были постарше, возможно, что мне (или ей) пришло бы в голову, что мы незаметно вступили в ту полосу отношений, когда сближает даже короткая, но показавшаяся длинной разлука. Перебирая всё мелькнувшее, скользнувшее, случайно удержавшееся в памяти, я не нахожу границы, за которой началась эта полоса… Мы вырвались из-под опеки и неслись куда-то своим непредуказанным, стремительным, соблазнительным путем.
…Это было так, как будто на всё происходящее в доме, в городе, в университете была накинута невидимая сеть и в ней, поблескивая, бились и трепетали события. Событием становилось всё…»
Юрий Николаевич Тынянов и его старший брат, живший в то время в Петрограде, Лев Николаевич, были не на шутку встревожены крепнущими отношениями молодых людей. Они считали, что Вениамин и Лидочка — не пара, к тому же их мать Софья Борисовна Тынянова, не особенно жаловавшая Елену, жену Юрия, и к Вениамину относилась с предубеждением. Но время показало, что правы были юные — Вениамин Александрович и Лидия Николаевна прожили вместе долгую и счастливую жизнь. В 1922 году они поженились, в молодой семье Кавериных родилась дочь, а спустя несколько лет и сын. Лидия Николаевна, окончив университет, стала детской писательницей.
Завершая третью часть «Освещенных окон», Вениамин Александрович Каверин вспоминает ночь, когда он после празднования выхода альманаха в ресторане вернулся на Греческий проспект с розой для Лидочки: «Переход в другой возраст готовился давно, сказываясь в переменах, подчас еле заметных.
Мне пригодилось всё — и псковское детство, окрашенное бессознательным стремлением понять и почувствовать духовный мир старшего поколения, и московское отрочество, когда, срываясь и оступаясь, я всё же не переставал прислушиваться к голосам, доносившимся из этого заветного мира.
В Петрограде самый город, в который я влюбился с первого взгляда, деятельно участвовал в этом переходе. Он состоял из старого и нового Петрограда, и я был на всю жизнь щедро одарен этим острым, противоречивым скрещением. Оно поставило меня лицом к лицу с постоянной занятостью, с наслаждением неустанного умственного труда».
А о Горьком и Тынянове пишет: «Они участвовали в полной свободе, с которой я действовал, еще не зная, какую выбрать дорогу — востоковедение, история литературы, проза. Они не щадили моего честолюбия, и медленно, но верно оно становилось совсем другим — не беспредметным, а профессиональным. Они сделали то, что уже в двадцать лет ничто не могло выбить из моей руки перо, и, когда выбор остановился на прозе, научили меняться, оставаясь собой».
Тщательно убирая свою комнату той ночью, Вениамин Каверин вдруг осознает, что она стала не просто чистой, «она была похожа на слова: „Продолжение следует“. Она спокойно готовилась принять будущее, перешагнувшее порог вместе с наступающим утром».
Как же трудно было обрывать эти цитаты! Ведь они звучат подобно гимну, потому что ответ на вопрос: «Кто же я?» — приблизился, обрел пусть еще не совсем четкие, но несомненные очертания, в которых отразилось будущее — то самое «угловое окно», которое очень скоро поманит к себе писателя Вениамина Каверина и станет для него источником радостей и тревог, навсегда определив будущий путь в литературе.
Но до этого пройдут еще годы первых литературных опытов — от Гофмана и Шамиссо до Вл. Одоевского и Вельтмана.
О них речь пойдет в следующей главе.
В альманахе «Серапионовых братьев» был напечатан рассказ Вениамина Каверина «Хроника города Лейпцига за 18… год». Начинающий писатель и готовил рассказ специально для этого издания, отвергнув те семь-восемь фантастических новелл, что были написаны прежде. Писалась «Хроника…» трудно — начав рассказ весной 1920 года, Каверин вернулся к нему лишь в 1922-м в Пскове, куда приехал на летние каникулы. Сначала это был некий драматический фрагмент, но в Пскове уже оформился другой подход — прозаическое повествование с оригинальной сменой событий. Однако хронология изложения этих событий не устраивала автора.
«Действие развивалось слишком последовательно, в нем не было того, что заставило бы удивиться, — писал Каверин в „Освещенных окнах“. — Уже в драматическом фрагменте чтец сообщал читателю, что перед ним не пьеса, не роман, не эпос. Может быть, превратить его в автора, который неожиданно вмешивается в повествование? Поставить вровень с героями — ведь, что ни говори, они обязаны ему своим существованием.
Так появились главы, „свидетельствующие о веселом настроении автора“, о его „преступной роли“ в рассказе, наконец, о его „природном лицемерии“, которое он не намерен скрывать. Глава шестая, по его мнению, должна находиться на месте пятой, а десятая и первая поменялись местами».
Окончательно запутав читателя, очевидно, подражая в своем повествовании не только Гофману и Шамиссо, но отчасти Новалису и Тику, Вениамин Каверин написал свою «Хронику…» в духе немецких романтически-мистических новелл, что для советской литературы было явным новшеством — ведь к тому времени это направление практически покинуло границы послереволюционной страны, показавшись устаревшим, ненужным.
Вспоминая о времени создания этого рассказа, Каверин приводит очень важное, как представляется, свидетельство: толстая черновая тетрадь, в которую он записывал свои фантазии, планы и даже зарисовывал будущих персонажей, сохранилась, хотя и не полностью. И вот «среди… бесчисленных подписей, красивых арабских шрифтов и школьной латыни нарисована улица, на которой живет портной Шваммердам, герой одного из рассказов: дома покосившиеся, на трубах — тощие петухи-флюгера. Над булочной — крендель, над чайной — самовар, но над портняжной вместо пиджака и брюк странная надпись: „Шью очертания“…
Отраженье в зеркале, тень, манекен — откуда взялось это пристрастие к „подобиям“, в то время как практическая, целенаправленная жизнь шла своим чередом?»
Пожалуй, это признание становится для нас чрезвычайно важным в размышлениях о прозе Вениамина Каверина 1920-х годов: насыщенная реальная жизнь, полная событий, встреч с интересными людьми, тесным общением с «Серапионовыми братьями» отличалась тем, что в ней были конкретные «имена и облики», а начинающего писателя влекло к себе неизведанное, «очертания», по которым можно было угадать непознанный, таинственный мир.
Это можно объяснить молодостью Вениамина Каверина.
Можно — его желанием удивить, поразить своей ни на кого из современников не похожей прозой, хотя корни ее пустили ростки не только в творчестве немецких писателей, но и в новеллах Владимира Одоевского, которым Каверин был увлечен.
А можно — именно непреодолимым влечением к необъяснимому с точки зрения логики, смысла.
Почему-то кажется, что эти три составляющие определили «почерк» Вениамина Каверина начальной поры его литературной деятельности, его вхождения в большую литературу.