Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Моим открытием стал ярко выраженный европейский характер русской литературы. Так, читая в оригинале фрагменты «Идиота» (полностью я читал его только по-немецки), я подумал, что, несмотря на общепризнанную вроде бы «русскость» Достоевского, это типично европейский писатель, работавший в типично европейском жанре романа. Русским у него был только материал, а это не так уж много. Думаю, что причина его популярности у нас менее всего вызвана интересом к русскому. Здесь он интересен как типично европейский романист (пусть и работающий на экзотическом материале), потому что всякую культуру волнует прежде всего она сама. Я допускаю, что у китайцев тоже есть какой-нибудь свой Достоевский, но непривычная для европейцев форма изложения не оставляет ему ни малейших шансов проникнуть сюда.
Наши с Настей занятия начинались с грамматики. Она объясняла мне правило, и затем в течение часа мы делали связанные с ним упражнения. Мы отрабатывали эти правила до автоматизма. После этого наступала особенно любимая мной часть занятия — чтение вслух. В отличие от обычных учеников, я был избавлен от самой изматывающей процедуры, сопровождающей чтение, — поиска слов. Моим словарем была Настя. Все незнакомые мне слова Настя переводила на немецкий, комментируя их значение и приводя примеры употребления. Эти слова я запоминал с голоса — с Настиного голоса — и потому память удерживала их необычайно крепко. Помимо Достоевского, мы читали отрывки из Булгакова, Бунина, Чехова. Мы читали Гоголя, которого, по словам Насти, почти невозможно перевести. Занятия мы заканчивали около одиннадцати вечера. Мы гасили свет и еще долго разговаривали, прижавшись друг к другу. Наши разговоры были такими же странными, как наша совместная жизнь. Иногда они мне кажутся весьма существенными, а иногда-чем-то таким, о чем и упоминать неловко. Я мог бы, конечно, сказать, что они с трудом поддаются изложению, и не продолжать эту тему… Вероятно, я так и скажу.
В один из дней Настя мне сказала:
— Хочешь посмотреть на русского князя?
Хотел ли я? Наверное. Я никогда об этом не думал. Моя фантазия услужливо нарисовала мне могучего господина в соболях, и я не мог сдержать улыбки.
— Не смейся — сказала Настя, — это поучительно. Много ли было в твоей жизни русских князей?
— Ни одного, — признался я.
— Князь пригласил меня на именины, а я спросила его, моту ли я взять с собой тебя. — Настя выдержала легкую паузу. — Так вот он сказал: могу.
Князя звали Савва Петрович. Русские имена состоят из трех частей: имени, отчества (имени отца с особым окончанием) и фамилии. Вежливость требует произносить первых два имени, друзья могут ограничиваться только первым, все три части произносятся лишь в официальной обстановке. Вопреки совету Насти не искать в языке логики или какого-либо отражения действительности, я неоднократно задумывался о том, что стоит за этим тройным наименованием. Историчность сознания русских? Их уважение к роду? Но ведь, насколько мне известно, ни то, ни другое в русской действительности не выражается каким-либо особенным, отличным от других, образом. Мои раздумья на этот счет все более приводили меня к признанию Настиной правоты. Искать в языке логику бесполезно.
Что касается Саввы Петровича Голицына, то ни одно из трех его имен не произносилось, его называли коротко: князь. В отличие от большинства русских аристократов, бежавших за границу (не говоря уже о тех, кто остался в России), князь был весьма богатым человеком. Его благополучие, по словам Насти, объяснялось тем, что в Мюнхен эта ветвь рода Голицыных приехала еще до революции. Князь не имел детей и, завершая собой мюнхенскую ветвь, называл себя «сучком на генеалогическом древе Голицыных». Он жил в собственном доме в престижном мюнхенском районе Швабинг. Одна из комнат предоставлялась для жилья прислуги — как правило, недавних русских эмигрантов. Как только эти люди находили себе в Мюнхене более привлекательную должность (часто с помощью князя), они покидали его дом и давали о себе знать пасхальными и рождественскими открытками. Открытки писались в благодарность за оказанную помощь, но еще в большей степени — в предчувствии необходимости новой помощи. Нередко они заключали в себе и прямые просьбы. Независимо от содержания, все открытки выставлялись на камине и проводили там ровно две не дели со дня праздника. После этого они снимались самим князем, и дальнейшая их судьба неизвестна.
Настя рассказала мне также, что последние года четыре в доме князя жил врач-американец. Проведя в качестве военного врача полтора десятка лет в Германии, в момент частичного вывода американских войск он решил не уезжать, демобилизовался и первое время жил продажей купленных им по дешевке армейских джипов. После того как джипы были распроданы, а деньги потрачены, он попытался было открыть собственную практику в Мюнхене, но потерпел неудачу. В это самое время он попался на глаза склонному к экстравагантным поступкам князю, и тот взял его к себе в качестве личного врача. И для Насти, и для меня было загадкой, почему князь, мягко говоря, не жаловавший Америки, пошел на этот шаг. Единственным удовлетворительным этому объяснением могло быть лишь то, что противника ему хотелось постоянно иметь под рукой.
Мы появились у князя в предпоследнее воскресенье февраля. Внешний вид его дома — типичный южнонемецкий коттедж — не содержал ничего такого, что заставляло бы предполагать русское происхождение хозяина. Когда я сказал об этом Насте, она удивилась.
— А что, собственно, ты ожидал увидеть — кремлевские зубцы? Собор Василия Блаженного?
Я промолчал, потому что она почти угадала. Как бы подчеркивая отсутствие в княжеском доме национальных примет, во дворе соседнего коттеджа развевался американский флаг.
— Это как-то связано с врачом князя? — спросил я, указывая на флаг.
— Ну, нет, вряд ли бы ему такое позволили. Это американский сосед, тоже, кстати, отставной военный. Мюнхен — лучшее, о чем может мечтать богатый пенсионер.
Дверь нам открыла полная круглолицая старушка, как выяснилось позже — русская. Она обняла Настю как старая знакомая и проводила нас в прихожую. Вешая пальто, я подумал, что не получил от Насти никаких инструкций относительно этикета. Я почему-то не спросил у нее даже, как мне одеться, и пришел в черных джинсах и пиджаке. То, что черные джинсы были очень похожи на брюки, служило для меня слабым утешением. Огорченный своим и Настиным легкомыслием, я входил в гостиную не без трепета. Я шел за Настей, неся в руках купленный нами по дороге букет.
Первый же мой взгляд упал на того, кого я и ожидал увидеть: огромного рыжебородого человека, опершегося ладонью о спинку стула. Положение его тела чем-то напоминало любимый мной памятник Черчиллю в Лондоне. В этом памятнике мне больше всего нравится лежащая на трости рука — старческая, цепкая, узловатая. В стоявшем передо мной великане сквозила та же динамика нависания, избыток веса и силы, передававшийся точке опоры, но рука — рука была другой. Она была какой-то сплошной, глыбообразной, без намека на вены и сухожилия. Ее веснушчатую поверхность покрывали короткие рыжие волоски.