Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Афарин! — приложил печать Байгильде. Он сидел выпятив грудь, отвага так и перла из него: вот, мол, за свата и жизнь отдаст. — Долг своего рода завтра же отправлю.
— У тебя известно: бегаешь в баранту на соседей, награбил скота, — начал было один, но Байгильде рыгнул так, что юрта качнулась, и ответил:
— И ты побегай.
Грудь и живот его выпятились еще больше. Он подождал, не посетит ли его еще отрыжка, и продолжил:
— Учти и то, почтенный, что каждый голодранец, которому ты поможешь поднять ясак, любому твоему врагу ради тебя горло перегрызет. Дайте мне два-три парня от каждого кочевья. За неделю весь скот бурзян пригоню.
— Опять свару затеваешь? Забыл усергенское угощение?
— Ничего, и он еще у меня отведает, этот Юлыш!..
Пока турэ и аксакалы то приходили к согласию, то опять поднимали крик, Хабрау под пустячным предлогом вышел из юрты. После духоты юрты на свежем ночном воздухе мысли немного прояснились. «Нет», — сказал себе Хабрау и даже мотнул головой. Нет, не будет он сидеть и петь свои песни, которые кипят в нем, из груди рвутся, в усладу этим живодерам, готовым сгрызть друг друга. Его место там, в бедных юртах, среди черни, которой нет жизни от ненасытности и сумасбродства богачей.
Шел мокрый снег, вихрился в столбы. Уже и дни потеплели, и степь уже вышла из-под снега — вдруг закрутил этот рехнувшийся, совсем не ко времени буран. Возможно, это последний снег долгой, мучительной, выстудившей весь люд до костей зимы, но и он, этот последний буран, сколько еще принесет народу мук и скоту погибели.
Не может Хабрау выйти в путь в такую тяжкую пору, придется ждать, когда установится погода и подсохнут дороги. А самое верное — доучить ребятишек до лета. И то сказать, к такому великому йырау, как Иылкыбай, не явишься с пустыми руками. Нужно закончить стихотворения, которые начал и не дописал, отделать их как следует. Песни, что теснятся в душе, отточить так, чтобы не было стыдно перед высоким судьей.
Он вошел в свою юрту, бросил на чуть дышавшие угли сухие ветки, положил сверху кизяку и при свете лучины принялся листать толстую тетрадь, привезенную из Самарканда.
Приходил посыльный, звал его обратно к застолью, но он не пошел.
Причуды своенравной погоды оказались помехой и замыслам Богары. Ехать по делам он не мог и сидел безвылазно в теплой, подстеганной ватой юрте. Гостей приезжих нет, аул живет своей размеренной жизнью. Одна-единственная радость — песни Хабрау. Только что-то в последнее время никак он с молодым сэсэном общего языка не найдет. С того вечера, как не послушался Хабрау и ушел от гостей, к турэ он заходит лишь из приличия, словно горячий суховей прошел меж ними и выжег что-то.
Но все же хитрый Богара увидел, в чем его слабость. Теперь при встречах он увлеченно расспрашивает о Самарканде, и у парня сразу развязывается язык, и уже сам не замечает, как с жаром начинает рассказывать обо всем, что видел и пережил, о порядках, установленных Тимуром в государстве, о повседневной жизни, о том, как строится его войско, о том, как живет тамошний народ, о его обычаях. Подробно расспрашивает дотошный турэ, выпытывает, уточняет, но весь вывод из услышанного — погладит усы и удивленно покачает головой. Начнет Хабрау хвалить оседлую жизнь, на пальцах перечислять ее достоинства перед кочевой, турэ тоже, как и Аргын, спорить не спорит, а лишь усмехается: «Так ведь, браток, у каждой страны свой уклад, свои обычаи». Кто знает, может, про себя за дурачка его считает.
Хабрау ломал голову, пытаясь понять его натуру, разгадать его цели. Раз посмотришь — ради единения страны жизнь отдать готов, а в другой посмотришь — все помыслы в богатстве и высоком положении. На любое новшество глаза закрыты, уши на замке. Человек жесткий, своенравный, на бедных сородичей, что живут с ним рядом, на работников никогда по-доброму не взглянет. Может, главе большого, в тысячу юрт, рода и положено быть таким крутым?
Молод еще Хабрау. Трудно ему во всех качаниях человеческой натуры разобраться, разглядеть жизнь до ее закоулков. А Богара человек вовсе не простой и бесхитростный. На языке одно, на уме другое. И к цели, о которой втайне мечтал, на которую жизнь был готов положить, он подбирался осторожно, как чуткий охотник, хорошо знающий повадки птиц и зверей.
Да, из всех дорог Богара выбрал хоть и окольную, но самую надежную. Законы степей, родовой уклад у него в крови сидят. Слов нет, города, хлеборобство, оседлая жизнь, культура — хорошие вещи, прямо на зависть, и слов нет. Одно жаль — совсем для башкирской степи не годятся. Всю жизнь, все традиции, все завещанное наследство, что из поколения в поколение идет, — взять и переиначить? Возможно ли? Нет, невозможно. Так что зря хлопочет Хабрау, зря колотится. Все помыслы Богары — в сегодняшнем дне, а не в далеких помыслах сэсэна. Впрочем, если всю кипчакскую землю собрать воедино, вот в этой своей горсти, кое-какие каноны-обычаи и можно повернуть так, как говорит сэсэн. Придет время — посмотрим.
А пока сарышский голова какой выбрал для себя путь, тем и пойдет. И замыслов своих вздорным, неустойчивым турэ раскрывать не будет. Молчи и делай. А опираться нужно на простодушных батыров, этим улыбнешься чуть пошире, они уже за тебя жизнь отдать готовы. А чернь-нищета всю жизнь на одной надежде живет. Услышит какую добрую весть — и сразу спасибо какому-нибудь турэ, за него молится. Вот и слова Богары, которые он бросил на ясачной грызне, разве не разошлись тут же — и не только среди кипчаков, но и в других племенах? Разлетелись, впятеро умножились, из пуговицы в верблюда выросли. И ведь знают люди, сколько раз так было: нынче турэ две головы скота даст, а на будущий год три головы потребует. Но народ все равно доволен. Некоторые йырау уже и песни поют о доброте и справедливости Богары. Только Хабрау молчит. А ведь глава сарышей хотел вырастить из него соратника, наперсником своим сделать. Дурит джигит, никак