Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было почти пусто. У дверей, положив под голову мешок, спал какой-то человек в мягкой шляпе.
Фома купил на две копейки семечек и присел на окно, но, посидев минуту, подошел к спящему и вдруг крикнул:
— Эй, шляпа, слазь со скамьи! Мне сесть надо…
Человек в шляпе раскрыл глаза, оторопело посмотрел ни Фому и сел. И, зевая и сплевывая, стал свертывать папироску. Фома присел рядом, подвинул мешок и стал со вкусом жевать семечки, сплевывая шелуху на пол.
«Не врут, — думал Фома. — Почет все-таки заметный. Слушают. Раньше, может, в рожу бы влепили, а тут слушают, пугаются. Ишь ты, как все случилось, незаметно приключилось… Скажи на милость… Не врут».
Фома встал со скамьи и с удовольствием прошелся по залу.
Потом подошел к кассе и заглянул в окошечко.
— Куда? — спросил кассир.
— Чего куда?
— Куда билет-то, дура голова?
— А никуда, — равнодушно сказал Фома, разглядывая помещение кассы. — Могу я посмотреть внутре кассу ай нет?
— А никуда, — сказал кассир, — так нечего и рыло зря пилить.
— Рыло? — обиженно сказал Фома. — Кому говоришь-то?
— Ишь, пьяная морда! — сердито сказал кассир. — Тоже в окно глядит… Черт серый…
Фома нагнулся к окошечку и вдруг плюнул в кассира и быстро пошел к выходу.
Фому схватили, когда он отвязывал лошадь. Он вырывался, кричал, пытался даже укусить сторожа за щеку, но его неумолимо волокли к дежурному агенту.
Там, слегка успокоившись, Фома пытался что-то объяснить, размахивал руками, вынимал из шапки деньги и предлагал агенту взглянуть на них.
Но агент, ежесекундно макая перо в пузырек, писал протокол об оскорблении действием кассира при исполнении служебных обязанностей. И еще о том, что Фома, находясь явно в нетрезвом виде, ел в закрытом помещении семечки и плевал на пол.
Фома поставил под протоколом крестик и, вздыхая и дергая головой, вышел из помещения.
Отвязал лошадь, сел в телегу, достал из шапки деньги и посмотрел на них. Потом махнул рукой и сказал:
— Врут, черти…
И погнал лошадь к дому.
Пациентка
В сельскую божницу Пелагея приехала за тридцать верст. Выехала на рассвете и в полдень остановилась у белого одноэтажного дома.
— Хирург-то принимает? — спросила она мужика, сидящего на крыльце.
— Хирург-то? — с интересом спросил мужик. — А ты не больна ли будешь? Животом, что ли?
— Больна, — ответила Пелагея.
— Я, милая, тоже больной, — сказал мужик — Пшеном объелся… Седьмым записан.
Пелагея привязала лошадь к плетню и вошла в больницу.
Больных принимал фельдшер Иван Кузьмич. Был он маленький, старенький и ужасно знаменитый. Все вокруг знали его, хвалили и называли без причины хирургом.
Пелагея вошла к нему в комнату, низко поклонилась и присела на край стула.
— Больна, что ли? — спросил Иван Кузьмич.
— Больна я, — сказала Пелагея — То есть вся насквозь больная. Каждая косточка ноет и трясется. Сердце гниет заживо.
— С чего бы это? — равнодушно спросил фельдшер. — С каких пор?
— С осени, Иван Кузьмич. С самой осени. Осенью я заболела. Как, знаете ли, супруг Димитрий Наумыч приехал из города, так я и заболела. Я.стою, например, возле стола и лепешки в муке валяю. Димитрий Наумыч любил эти самые лепешки. Где-то, думаю, он теперь, Димитрий Наумыч-то? В городе он. Советский — депутат…
— Позволь, бабонька, — сказал фельдшер, — ври, да не завирайся. Чем больна-то?
— Да я ж и говорю, — сказала Пелагея. — стою возле стола, кручу лепешки… Вдруг тетка Агафья, что баран, прибегает и рукой машет. «Иди, — кричит. — Пелагеюшки, иди поскорей. Твой-то никак приехал из города и идет будто по улице с мешком и с палкой». Зашлось у меня сердце. Подкосились ноги. Стою дурой и лепешку мну… Бросила после лепешки, выбежала во двор. А во дворе солнце играет, играет. Воздух легкий. А налево, этак у хлева, желтый теленок стоит и хвостишкой мух пугает. Взглянула я на теленка — слезы каплют. Вот, думаю, Димитрий Наумыч-то обрадуется этому самому желтому теленку…
— Позволь, — хмуро сказал фельдшер, — ты дело говори.
— Я ж и говорю, батюшка Иван Кузьмич. Не сердись только. Дело я говорю… Выбежала я за ворота. Гляжу этак, знаете ли, — налево церковь, коза клоповская ходит, петух ножкой ворошит, а направо, по самой серединке, гляжу — Димитрий Наумыч идет. Глянула я на него. Сердце закатилось, икота подступает. Ой, думаю, мать честная, пресвятая богородица! Ой, думаю, тошненько!
А он-то идет серьезным, мелким шагом. Борода по воздуху треплется. И платье городское на нем. И в штиблетах… Как увидела штиблеты, будто что оторвалось у меня внутри. Ой, думаю, куда ж я такая-то, необразованная, гожусь ему в пару, если он, может, первый человек и депутат советский… Встала я дурой у плетня и ногами не могу идти. Перебираю пальцами плетень и стою. А он-то, Димитрий Наумыч, депутат советский, доходит до меня мелким ходом и здоровается.
«Здравствуйте. — говорит, — Пелагея Максимовна. (Сколько, — говорит, — лет, сколько зим не виделись с вами…»
Мне бы, дуре, мешок у Димитрия Наумыча схватить, а я гляжу на штиблеты и не двигаюсь. Ой, думаю, отвык от меня мужик. Штиблеты носит. С городскими, может, с комсомолками разговаривает.
А Димитрий Наумыч отвечает басом:
«Ох. — говорит, — Пелагея, Пелагея, такая-то ты есть. Темная, — говорит, — ты у меня, Пелагея Максимовна. Про что, — говорит, — я с тобой теперь разговаривать буду? Я, — говорит, — человек просвещенный и депутат советский. Я, — говорит, — может, четыре правила арифметики насквозь знаю. Дробь, — говорит, — умею… А ты, — говорит, — вон какая! Небось, — говорит, — и фамилию не можешь подписывать на бумаге? Другой бы очень просто бросил бы тебя за темноту и необразованность».
А я стою у плетня и лепечу слова: дескать, конечно, Димитрий Наумыч, бросьте меня такую-то, что вам стоит.
А он берет меня за ручку и отвечает:
«Я шутку пошутил, Пелагея Максимовна. Оставьте думать. Я, — говорит, — это так. Что вы…»
Снова закатилось у меня сердце, икота подступает.
«Я, — говорю, — Димитрий Наумыч, будьте спокойны, тоже, конечно, моту дробь узнать и четыре правила. Или фамилию на бумаге подписывать. Я, — говорю, — не осрамлю вас, образованного…»
Фельдшер Иван Кузьмич встал со стула и прошелся по комнате.
— Ну, ну, — сказал он, — хватит, завралась… Чем болеешь-то?
— Болею-то? Да теперь ничего, Иван Кузьмич. Полегче будто теперь. На здоровье не моту пожаловаться… А он-то, Димитрий Наумыч, говорит: «Пошутил, — говорит, — я». Вроде как, значит, шутку он выразил.
— Ну да, пошутил, — сказал фельдшер. — Конечно. Порошков, может, тебе дать?
— А не надо, — сказала Пелагея. — Спасибо тебе, Иван Кузьмич, за советы. Мне ехать надо.
И Пелагея, оставив на