Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Посёлок начинается сразу за перроном. Пройдя мимо заколоченного магазина, по уцелевшему куску булыжной мостовой, Сусанна оказывается на пустынной привокзальной площади. У подножий сосен, между корнями, виднеются почерневшие остатки сугробов, которым жить ещё от силы пару дней. А дальше – узенькая дачная дорога, крыши домов, проступающие сквозь ветки, и – тишина…
− Mäntyjä15, – произносит Сусанна, чувствуя, будто заново научилась дышать.
Финский она знает ещё хуже, чем её мать. С самого детства этот язык для неё – прежде всего, набор завораживающих названий: Валкесаари, Райвола, Ваммельсуу, Лаутаранта. Каждый звук, каждая гласная, – словно скользящая по песку волна. Катри совсем перестала на нём говорить, наверное, к началу пятидесятых, когда её сделали старшей медсестрой. Их коммуналка в нескольких шагах от Литейного напоминала вокзал: одних селили, другие съезжали, в коридоре всё время разгружали какие-то вещи, таскали стулья, столы, комоды. В комнате бабы Нины сменилось три семьи. Сусанна даже не успевала запомнить имена всех этих мелькающих соседей. Лица помнила лучше. Например, глава последней семьи – высокий брюнет в очках, с разрастающимися залысинами, ходил в длинных пальто и пиджаках. Вроде бы какой-то инструктор или секретарь. Звали его… этого Сусанна уже не помнит, зато помнит его жену – тоже довольно высокую, в кожаных сапогах и добротном пальто. Шатенка с короткими волнистыми волосами. И две их дочери: одна – вылитая мать, другая больше похожа на отца. Однажды рано утром шатенка вышла на кухню бледной и заплаканной. Сусанна доваривала кашу, Катри по привычке курила у окна. Соседка застыла посреди кухни, словно привидение. В ночной рубашке она напоминала графиню, спустившуюся к завтраку с мигренью и в растрёпанных чувствах.
“Что такое?” – хрипло спросила Катри, вдавливая окурок в пепельницу.
“Мужа арестовали сегодня ночью”.
“Pohjasakka!16” – шепнула Катри.
Соседка не слышала её. Она озиралась по сторонам, будто и впрямь попала из девятнадцатого века в середину двадцатого, минуя революцию, войны и ночные аресты.
“У вас есть что-нибудь от… головы?” – всхлипнула она.
“Есть”, – вздохнула Катри, – “Пойдёмте, я вам дам”.
В этой реплике помешивающая кашу Сусанна слышала желание поскорее отвязаться от прокажённой, а ещё – страх. Катри снова перестала спать. Она боялась, что за ней тоже придут ночью, как приходили за всеми. “Опять!” – шептала Катри и говорила, что всё возвращается и что всё это уже было до войны, просто Сусанна была слишком маленькой и ничего не помнит. Мать снова ворочалась на своём скрипучем диване, который в блокаду несколько раз порывалась сжечь вместе с письменным столом, но так и не сожгла. Ворочалась одна. После войны она так никого к себе и не подпустила, но это не реабилитировало её в глазах дочери. Катри стала попивать. В ход шёл уже не принесённый с работы спирт, а какое-то дешёвое пойло, купленное не пойми где. Напиваясь, она громко и хрипло смеялась, шаталась по квартире, натыкаясь на озлобленных и напуганных соседей. А иногда в приступах горячки плакала и что-то кричала по-фински, так что Сусанне приходилось вталкивать её в комнату и запирать на замок. Из всех слов можно было разобрать только “pommitus17”.
“Заткнись и говори по-русски! Ты что, вслед за соседом захотела в “Большой дом?” Тут недалеко!”
В глубине души Сусанна желала, чтобы однажды ночью и Катри тоже увели, подняв прямо в ночнушке с этого скрипучего дивана. Сусанна давно мечтала разъехаться с матерью, но не думала и надеяться на это. Школу бы закончить… И каждый день она входила в свою комнату, как в камеру, которая для обеих обитательниц становилась всё теснее.
Об Ино теперь не было и речи. Туда давно уже были открыты все пути, но Катри под своей прежней жизнью подвела жирную непроницаемую черту. Однажды Сусанна упонянула в разговоре тётю Пихлу.
“Ино больше нет!”, – отрезала Катри, – “И тёти Пихлы нет, и вообще никого…”
На поселковой улице какая-то жизнь: навстречу Сусанне проезжает на велосипеде женщина неопределённого возраста, в спортивном костюме и замызганных кроссовках. Ещё одна, на участке за забором, сгребает граблями прошлогодние листья. Рядом потрескивает костёр – вот откуда этот запах, доносящийся до самой станции! Если бы тётя Пихла дожила до сегодняшнего дня, она бы тоже жгла у себя перед домом листья в начале мая? У них там, в Финляндии, принято сжигать прошлогодние листья? Если бы это до сих пор была Финляндия, продавался ли бы в том самом заколоченном магазине у станции белый сыр с плесенью, который Сусанне иногда приносит Таня? Была бы это далёкая заграница, до которой от Литейного всего-то пятьдесят километров и к которой Питер теперь подобрался почти вплотную? Но в одном Сусанна уверена: сосны были бы такими же раскидистыми и безмятежными.
После окончания школы она поступила в Лесотехническую Академию. С Литейного туда ходил трамвай – через Неву, мимо Финляндского вокзала, заводских заборов, приземистых бараков. Вагоны шли набитые, так что в них не всегда удавалось влезть. Рабочие ехали на окраину, чтобы заступить на смену. Что ни день – то ругань, а порой и драка: люди боролись за место – в трамвае, в цеху, в бараке. Доброе слово было большим дефицитом. Сусанну по-прежнему не оставляло чувство голода. Недостаток любви ощущался везде: в том, как выталкивала безбилетников кондукторша, в том, как мать прилюдно давала подзатыльник сыну, как вагоновожатый материл выскочившего с тротуара прохожего, изо всех сил дёргая звонок. Трамвай останавливался на опушке леса, и там, в соснах, виднелись учебные корпуса и общежитие. Сусанна до слёз завидовала общежитским. Ей как ленинградке комната не полагалась, и она после занятий часто заходила в гости или задерживалась на семинарах. А иногда их, будущих озеленителей, на целый день вывозили в какой-нибудь парк – в Петродворец, Пушкин, где было ещё много следов войны, или в только что посаженный Парк Победы. Если бы её спросили, почему она выбрала такую профессию, она бы не нашлась, что ответить. Самым правильным ответом был бы “потому что сосны”, но в те годы Сусанна ещё не могла его сформировать, не могла осознать свой интуитивный выбор, с которым в