Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет, дело не в том. Там – напряжение… гражданка расслабляет…
Пытаясь отвлечься, заговорил о литературе: критики, процветавшие в советские времена, упрекают его в том, что он в «Упраздненном театре» не осудил родителей-коммунистов. Гладилин его поддержал: «Мои родители тоже были большевиками, я их тоже очень люблю, они искренне верили.»
Окуджава пожаловался, что ему не дают чаю. Он не знал ни слова по-французски. Выяснилось, что на завтрак и обед ему привозят термос с горячей водой, надо попросить, чтобы налили – он не просит, вот и не наливают. Договорились, что будут наливать без просьбы. Он стал рассказывать о работе в комиссии по помилованию. Сказал, что страна деградировала: 99 процентов преступлений совершаются по пьянке.
Гладилин вспоминает, что во время разговора Окуджава оживился, стал похож на себя прежнего – только часто и глубоко закашливался. «Выздоравливай, и пойдем к бабам», – попытался пошутить Гладилин; Окуджава слабо улыбнулся.
Ольга держалась героически: Гладилин вспоминает, что «к Булату она подходила с ясной и доброй улыбкой».
У Окуджавы открылась язва, кровотечение не прекращалось, его перевели в реанимацию и погрузили в искусственный медикаментозный сон.
11 июня врачи предупредили, что положение критическое. Жена приняла решение крестить его. Он был без сознания.
Лет за десять до этого Ольга Окуджава побывала у старца Иоанна Крестьянкина – он согласился ее принять и беседовал с ней два часа. Во время этого разговора в ответ на упоминание об атеизме ее мужа Крестьянкин вдруг сказал: «Ино жена мужа ругает-ругает, да сама и окрестит. Святой водой, а нет святой – то и кипяченой. А кипяченой нет – то из-под крана».
Окрестив мужа, Ольга дала ему имя Иоанн – в честь Крестьянкина, предсказавшего это крещение; впрочем, он и сам давно называл себя в автобиографических рассказах Иваном Ивановичем.
В 16 часов 12 июня 1997 года Булат Окуджава умер.
Родившийся в День Победы – умер в День независимости; последний символ в жизни последнего символиста.
Через полгода в кармане его пиджака вдова найдет листок из блокнота с последними двумя строчками:
Предчувствовать смерть и смеяться не значит ее не бояться.
2
С ним прощались на Арбате, в театре имени Вахтангова. Было дождливо, прохладно. По улице тянулась многотысячная очередь, и боже мой, что это были за люди.
Некоторые писали потом, что давно не видели таких одухотворенных лиц – но это пафосный штамп. Не в одухотворенности дело. Это были прежде всего очень несчастные лица и очень потрепанные люди, шедшие хоронить главное оправдание своей жизни. Не только Окуджаву, конечно, а все, что умерло с ним. И казалось, что все они вместе с ним исчезнут – все эти фраера, как назвал их он сам; матери-одиночки, архивные юноши, последние старорежимные старухи, учителя, которых никто не слушает, ученики, которым некуда трудоустроиться, все, кому каждый день напоминают: твое место на свалке истории, хватит, тебя больше не надо.
Шла эта покорная, тихая, неистребимая, как выяснилось, толпа лишних во всякое время людей, понурых, кое-как одетых; шла, тянулась, проходила мимо его гроба под его песни, выходила на улицы, растворялась в мокрой, чужой для них Москве, и казалось – все, это их последняя встреча.
Однако шло время, и они собирались на его праздники, на открытие памятника на Арбате 8 мая 2002 года, на концерты в музее Окуджавы, на конференции по его творчеству, на премьеры спектаклей по его пьесам и прозе. Собирались, хотя дети, по всем расчетам, должны были вырасти, а старорежимные старухи – вымереть, а нетрудоустроенные ученики и никому не нужные учителя – спиться; но они приходили в одном и том же неизменном составе.
За это время сменилось и кануло безвозвратно несколько социальных типов – новые русские, деловые мужчины и женщины, герои эры гламура, неоконсерваторы, младопатриоты, и всех их куда-то унесло. Тогда как фраера (не будем употреблять затрепанное слово «интеллигенция», поскольку вся интеллигенция кончилась вместе с Советским Союзом) всё продолжают себя хоронить и всё идут нескончаемым потоком, как змея, догоняющая собственный хвост, в мультфильме Ивана Максимова «Болеро». Они смешны и временами противны. Они потерты. Они повторяют одни и те же слова – «но вечные стихи затвержены тайком, и сундучок сколочен из фанеры». Идет это несчастное племя, голосом которого он стал, – и доказывает свою совершенную неубиваемость. Все те же домашние дети, все те же безрукие отцы и нервические матери, все те же хорохорящиеся деды и слезливые бабки, парад уродов, носители единственных ценностей, имеющих смысл.
«Цель нашу нельзя обозначить, цель наша – концы отдавать», – как сказала Новелла Матвеева по другому поводу.
Окуджава похоронен на Ваганьковском кладбище рядом с матерью. Памятник – круглая гранитная глыба, на которой воспроизведена в бронзе его роспись.
Но дело, так сказать, не в этом, а в том, что – как закончил лучшую свою книгу Андрей Синявский: «А они идут, идут сейчас. И пока я здесь живу, пока мы все живем – они будут идти и идти…»
Книга дописана, но главное не сказано – чувство, знакомое каждому автору. Бессмысленно надеяться выговорить это главное на последних страницах: перед смертью не надышишься. Чего не сказал на семистах – вряд ли скажешь на двух.
Тем не менее, тем не менее, напоследок.
«– Кое-что дописать, – прошептал полувопросительно Цинциннат, но потом сморщился, напрягая мысль, и вдруг понял, что, в сущности, всё уже дописано».
Остается, однако, вопрос: повторим ли этот феномен? и возможно ли появление нового поколения, которому голос, песни, проза Окуджавы будут говорить столько же, сколько говорили его современникам?
Окуджава вне контекста своей эпохи многое теряет, и как Блок лучше всего понимался в определенные времена – например, в семидесятые, – так и творчество Окуджавы должно опять обрести своего читателя, но для этого нужен сложный комплекс условий. Нужно пройти через новую стагнацию и новую оттепель, нарастить определенный культурный потенциал, в котором каждое слово становится больше своего обычного значения, становится сигналом, паролем, вовлекает в круг читательского восприятия множество других текстов. Нужно пройти через серьезные испытания, о которых не дай бог и думать, – но человечество забыло о некоторых простых вещах, а напоминает о них обычно большая война или иной подобный катаклизм. Эти вещи должны вспомниться и стать безусловными, потому что ноты пишутся только на прямых и твердых линейках.
Должно вырасти поколение людей, обманутых всеми общественными ожиданиями и уповающих на порядочность, а не на идею; должно вырасти поколение их детей, верящих, что у них-то все получится.
Булат Окуджава был голосом и оправданием своей страны, той страны, которой больше нет; он был лучшим, что в ней было, райской птицей, поющей в аду и немыслимой вне этого ада. Этот ад был декорацией его упраздненного театра, фоном его песни, антиподом и условием существования его художественной вселенной. Лучшее гибнет первым – и если худшее, что было в СССР, оказалось легко воспроизводимо, для воспроизводства лучшего требуется слишком многое.