Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сказал. Только вот не согласны идти, и все тут.
— О, жестокая! — воскликнул Безбородко.
— Жестокость, конечно, ужасная, — согласился лакей. — Потому как с волосами-то длинными сам дьякон купался…
На дачу в Полюстрово приплыл на яхте Потемкин.
— Что слыхать при дворе? — спросил его Безбородко.
Потемкин сказал, что после измены Римского-Корсакова императрица «забросила чепец за мельницу». По-русски это немецкое выражение переводится проще: «Удержу на нее, окаянную, совсем не стало…» Потемкин тупо глядел на реку.
От ее куртизанов той поры остались лишь фамилии: Страхов, Архаров, Стахиев, Левашев, Ранцов, Стоянов и прочие. Необузданный разгул кончился тем, что офицер Повало-Швейковский зарезался под окнами императрицы… Строганов пытался усовестить свою царственную подругу, но Екатерина в ответ на попреки огорошила его старинной германской сентенцией:
— Если хорошо государыне, то все идет как надо, а если все идет как надо, тогда и всем нам хорошо…
— Ты больна! — говорил ей Строганов. — Лечись.
— Уж не Роджерсон ли сказал это тебе, Саня?
— Нет. Придворный аптекарь Грефф… Я надеюсь, Като, на твое благородство, и ты не отомстишь бедному человеку.
— Жалую Греффа в надворные советники. Но я не больна. Я просто стареющая женщина, которая безумно хочет любить. Не ищу любовников в «Бархатной книге», как не ищу их и в «Готском альманахе». Русские не могут иметь ко мне претензии, что я, подобно кровавой Анне Иоанновне, завела для утех немца-тирана вроде ее герцога Бирона…
Римский-Корсаков, отлученный от двора, публично обсуждал «отвратительные картины своих бывших обязанностей», а графиня Строганова, отбившая его у императрицы, на гуляньях в Петергофе говорила, что «старухе пора бы уж и перебеситься». Предел этой дискуссии положил Степан Иванович Шешковский, просфорку святую жующий… К чести женщины, она вынесла истязание, не издав ни единого стона, зато «Пирр, царь Эпирский» плакал, кричал, умолял сжалиться. Оба они были лишены права жительства в столице и отъехали в Москву. Жене-изменнице Строганов назначил большую «пенсию», подарил ей подмосковное имение Братцево с великолепным парком.
Корберон докладывал: «Вернемся к любовному энтузиазму Екатерины II и разберемся в его основаниях… Было бы желательно, если бы она брала любимцев только для удовлетворения; но это редкое явление у дам пожилых, и если у них воображение еще не угасло, они свершают сумасбродства во сто раз худшие, нежели мы, молодые… Со всей широтой замыслов и самыми лучшими намерениями Екатерина II губит страну примерами своего распутства, разоряет Россию на любовников…» Корберон забыл, что его переписка перлюстрируется Екатериной, и, когда он в прощальной аудиенции просил императрицу о русском подданстве, она его жестоко оскорбила:
— Кем вы можете служить у меня… камердинером?[31]Потемкин объявил при дворе, что, если бы не музыка, ему впору бы удавиться, так все опостылело на этом свете, и пусть только подсохнет грязь на дорогах, он уедет куда Макар телят не гонял. Екатерина уже привыкла к его настроениям.
— А что тебе вчера подарил Гаррис? — спросила она.
— Гомера на греческом. Печатан у Барьксевиля.
— А мне из Франции прислали роман «Задиг». Сейчас граф Артуа издает серию избранных шедевров литературы. Для этого придумал и шрифт, отливаемый из серебра. Каждую книгу печатают тиражом в двадцать пять штук. После чего все печатные доски тут же в типографии расплавляют в горнах.
Голос Потемкина дрожал от нескрываемой зависти:
— Кто прислал тебе? Граф Артуа?
— Принц Шарль де Линь, которого я жду в гости.
— А зачем он едет?
— Любезничать… Гостей на Руси не спрашивают: чего пришел? Гостей сажают за стол и сразу начинают кормить.
Потемкин сообщил ей, что вызвал Суворова:
— Велю протопопу кронштадтскому мирить его с женою. А потом совещание будет. Я да Суворов! Еще и армяне — Лазарев с Аргутинским. Станем судить о делах ихних. Армяне, люди шустрые, уже и столицу себе облюбовали — Эривань.
— Что толку от столицы, если и страны нет?
— Сейчас нет, после нас будет, — отвечал Потемкин…
Потемкин давно утопал в музыке! Через уличные «цеттели» (афишки заборные) регулярно извещал жителей, что в Аничковом дворце опять поет для публики капелла его светлости. Знаменитые Ваня Хандошкин с Ваней Яблочкиным снова явят свое искусство игры на скрипке, балалайках и даже на гитарах певучих. Потемкинская капелла всегда считалась лучше придворной, светлейший сам отбирал певцов, которые безжалостно опивали его и объедали; заезжим итальянцам, не прекословя, разрешал князь петь ради заработка в столичных трактирах.
Хандошкин был роста среднего, коренаст, как бурлак, глаза имел большие, вдумчивые, голову покрывал париком, а пьяницей не был — это все завистники клеветали. Перед залом, освещенным массою свечей, он обратился к публике:
— Не желает ли кто скрипку мою расстроить?
Нарышкин взялся за это охотно: сам музыкант, вельможа знал, как испортить ее квинтовый настрой:
— Опозоришься, гляди, Ванюшка… ну, валяй!
Хандошкин с улыбкою исполнил на испорченной скрипке вариацию из концерта Сарти. Потом спросил публику:
— Сколько струн разрешаете мне оставить?
— На одной играй, — требовали из зала.
И на одной струне маэстро сыграл «Что пониже было города Саратова», да так сыграл, что Потемкин с Нырышкиным ногами ерзали, восхищенные. Затем Хандошкин с Яблочкиным взялись за балалайки, сделанные из тыквы, изнутри же проклеенные порошком битого хрусталя, отчего и звук у них был чистейшим, серебряным… Потемкин не выдержал — заплакал. Не только он, даже суровый Панин прослезился, наверное всколыхнув из потемок души такое, о чем на пороге смерти старался забыть.
Здесь же, в павильоне Аничкова дворца, Потемкин встретил Булгакова; невзирая на время позднее, покатили они на Каменный остров, а там, среди раскидистых елей, светилась, будто разноцветный фонарь, ресторация француза Готье: на лесной дорожке, осыпанной опавшей хвоей и шишками, Потемкин большим круглым лицом приник к лицу друга:
— Яша, зависть к кому-либо есть у тебя?
— Завидую тем, кто свободен.
— А кто свободен-то у нас? — отмахнулся светлейший. — Вот возьму и повешу на елку куски золота и бриллианты. Тот, кто мимо пройдет, богатств не тронув, тот, наверное, и есть самый свободный… А я, брат, Аничков дворец продаю.
— Чего же так?
— Хочу новый строить. В один этаж, но такой, чтобы казался он всем торжественным и великим… Пойдем выпьем!