Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лично я с ним познакомился прежде своих однокорытников, и вот при каких обстоятельствах. Был месяц май. Опаздывая на уроки, я срезал путь и перемахнул через низкое бетонное ограждение нашей школы. Гудвин сидел в кустах по другую сторону и, положив руку на камень, лупил по ней каблуком собственного ботинка. Так он устраивал себе производственную травму, дабы избежать контрольного диктанта по русскому.
— Поди! — сказал он мне, когда я приземлился рядом. — Держи! Давай! Со всего замаха бей! Не ссы!
Ослушаться Гудвина, зная его репутацию, мне бы и в голову не пришло. Я взял башмак и врезал что было сил по его распухшей деснице. Гудвин взвыл и подпрыгнул одновременно.
— Зашибись! — сообщил он мне, дуя на руку. — Недели две писать не смогу! Может, больше!
Когда я впоследствии сошелся с ним накоротке, то очень скоро убедился, что понятие «осечка» было в его судьбе самым распространенным. Только Гудвин мог так усердно калечить свою левую клешню, тогда как диктант ему предстояло писать именно правой.
В другой раз Гудвин совершил на моих глазах куда более выдающийся подвиг. Мы втроем — Гудвин, я и Матрена — сидели как-то напротив «стекляшки»: двухэтажного комбината бытового обслуживания с прозрачными стенами и буфетом-столовой на втором этаже. Сидели мы на пустых ящиках посреди заплеванной и вытоптанной площадки, где уже сиживали не однажды, свидетельством чему являлось множество обугленных с краю пластмассовых пробок от крепкого белого и красного. Матрена подсчитывал оставшиеся деньги.
— Сорок две копейки не хватает! — сказал он с досадой. — Сорок, твою мать, две, твою мать, копейки!
— Эх, держите меня, пацаны! — Гудвин хлопнул кепкой о землю и, набирая скорость, побежал через дорогу.
Распахнув двери «стекляшки», он проскочил мимо сонного швейцара и устремился по лестнице на второй этаж. Мы с Матреной озадаченно наблюдали за его действиями сквозь прозрачную стену здания. Наверху у буфетной стойки шла бойкая торговля в разливку. Худая, как слава нашей компании, буфетчица с волосами соломенного цвета обслуживала постоянно прибывающую очередь. Перед ней стоял овальный металлический поднос с мелочью. Гудвин подлетел к стойке, цапнул поднос и дал ходу. Пронзительный вопль буфетчицы не оставил равнодушными даже нас, отделенных от места действия стеной и расстоянием в добрые два десятка метров. Я вздрогнул, а Матрена, сплюнув на землю, был краток:
— Говно дело!
Добровольцы из очереди кинулись в погоню за дерзким похитителем. Гудвин скакал сразу через несколько ступеней, отчего монеты веером разлетались в разные стороны. К тому моменту, когда он достиг первого этажа, поднос опустел. Швейцар, будто начинающий голкипер, заметался в дверях. Гудвин молниеносно проскочил под его руками на улицу и, обернувшись, запустил в бедолагу подносом. Бросил он так себе, но, поскольку тот от страха присел, поднос угодил ему точно в лоб. Созданная упавшим швейцаром пробка задержала преследователей и позволила Гудвину спокойно догнать нас с Матреной.
— Сорвалось, блин! — пропыхтел на бегу отчаянный Гудвин.
Сколько раз я еще потом слышал это «сорвалось!». Даже случайные благородные его намерения всегда оканчивались жирной осечкой. Вот характерный случай. Гудвин возвращался к родному очагу в отличном расположении духа, чему способствовали выпитые накануне три бутылки вермута. У дома на углу Садовой он увидал двух девушек, завороженно смотревших на окна четвертого этажа.
— Могу помочь! — предупредил их галантный мой одноклассник. — Чего варежки-то разинули?!
— А то, что мы дверь случайно захлопнули, — робко призналась одна. — Там замок английский.
— Английский! — передразнил ее Гудвин. — Замок английский, табак российский! Эх вы! Тетери! Которое ваше окно?!
— Которое на четвертом, — сказала вторая. — С полосатыми занавесками.
— С полосатыми! — хмыкнул Гудвин. — Ладно! Дуйте на свой этаж и ждите смирно!
Он поплевал на ладони и стал карабкаться по водосточной трубе. До второго ряда окон было еще ничего, а дальше Гудвин начал трезветь. По его собственному признанию, высоты он побаивался, но кураж гнал его вперед. И окончательно уже трезвый, он с трудом дополз до нужного карниза. Изловчившись, Гудвин высадил ногой стекло и запрыгнул в комнату. Окрыленный своим поступком, Гудвин открыл дверь и нос к носу столкнулся с какой-то бедовой старушкой.
— Водят кого ни попадя! — накинулась та на рубаху-парня. — Совсем совесть потеряли!
— Совесть, бабка, мы найдем! — успокоил ее Гудвин. — Ты лучше скажи, где тут выход!
— На тебя смотрит, охальник! Прямо вон шагай! — Старушка скрылась на кухне.
Гудвин хлопнул дверью и, опрокинув по пути чей-то велосипед, в темноте кромешной добрался до конца коридора. Там он нащупал замок и на лестницу уже вышел с видом триумфатора. Девушки, терпеливо ожидавшие снаружи, кинулись его благодарить.
— О чем базар, девчонки?! — Польщенный Гудвин пропустил их в квартиру. — Заходите! Будьте как дома!
Одна из девушек зажгла в коридоре свет, а вторая устремилась к своей комнате и дернула ручку. Дверь была заперта.
— А как же?! — спросила она, растерянно оглянувшись.
— Так это у вас в комнате, что ль, замок-то английский?! — огорчился Гудвин. — Ну тогда извините! Второй раз я эту дистанцию не потяну! Принять надо для вдохновения!
«Весь кайф, стервы, обломали! — закончил Гудвин свое повествование, когда мы встретились на следующий день. — Как ты там говорил?! Куда там благими намерениями дорога вымощена?!»
Таким был Гудвин в наши юные годы. Теперь он стоял, опираясь спиной о стену монастырской арки, покуривал равнодушно папиросу, и у деревяшки его лежал засаленный берет с медяками. Узнал ли он меня, нет ли — бог весть. Отвернувшись, я прошел мимо под темными сводами и попал на территорию монастыря. Дорога вела прямо к ступеням собора. Я перекрестился и мысленно произнес: «Господи, верую! Помоги неверию моему!»
В Русском музее Санкт-Петербурга лицезрел я когда-то эскизы Иванова к монументальному полотну «Явление Христа народу». Среди прочих его писанных в Италии персонажей, каковых, надо полагать, наш православный живописец набирал для позирования большей частью из местных католиков, был и некто «Сомневающийся». То есть среди свидетелей данного явления, согласно версии художника, затесался человек, усомнившийся в том, чему мы верим понаслышке и что сам он увидел воочию. «Стоит ли после этого рассуждать о доказательствах?! — как бы хотел этим сказать умница художник. — Да и стоит ли вообще о них рассуждать?» Доказанная теорема становится научным фактом, лишающим нас даже иллюзии свободного выбора. Людям, я думаю, свойственно сомневаться. Возможно, именно это и делает их людьми. В чем, правда, я лично сомневаюсь.
Свернув направо, я медленно двинулся вдоль надгробий: двора их императорских величеств фрейлины Прасковьи Матвеевны Дмитриевой-Мамоновой, графини Софьи Владимировны Паниной, урожденной Орловой, гвардии поручика Льва Ивановича Еремеева… Памятник забытому русскому поэту стоял за поворотом аллеи: «Здесь погребено тело Михайла Матвеевича Хераскова, действительного тайного советника и орденов Св. Анны и Св. Владимира 2-й степени большого креста, кавалера…» Осмотревшись, я приметил неподалеку низкую лавочку и опустился на нее в ожидании господина имярек. Отчего-то мне вдруг стало все равно, придет ли кто-нибудь на встречу со мной иль нет. Было ветрено. Сухие листья то и дело снимались с насиженных мест, шурша по кладбищенским дорожкам. Я прикрыл глаза, и мне почудилось, будто это тихо переговариваются между собою здешние обитатели. «Давеча иноки водку пили, окаянные! — вздохнула асессорша. — Уселись-то прямо на купца первой гильдии, ругались еще и облыжные речи говорили про настоятеля!» — «Иноки! — фыркнула графиня. — Вы, чай, матушка, сами лишнего тяпнули! Посадских людишек от братии не различаете!» — «Точно так-с! — поддержал ее гвардии поручик. — Это у них спецовки-с одного цвету с подрясниками! И душегрейки одинаковые-с! А чернецы эдакой водки не пьют-с! Дрянь водка! Только название что “Московская”!»