Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Например, в стенах здания тут и там были просверлены отверстия и воздуховоды, издававшие тонкий протяжный свист и писк. Несколько месяцев слушал я эту чудную музыку и наконец понял, что научился предвидеть изменения ее ритма. Поначалу это казалось невозможным, но я выяснил, что ученики, наставники и слуги, проходя через двери, следовали сложной, но повторяющейся схеме. Невероятно! По всей видимости, директриса использовала принципы сочинения музыкальных произведений, чтобы организовать перемещение учеников из класса в класс и работу прислуги – задача, с точки зрения логистики весьма непростая, но теоретически вполне осуществимая. Однако в предвечернее время в коридорах неизменно царила суматоха: хлопали полы черных учительских мантий; кто-то из учеников слонялся без дела, кто-то спешил, царапая пол каблуками туфель, которые были слишком велики; служанки с бесстрастными лицами и покорно опущенными головами сновали по коридорам, закрывали одни двери и открывали другие. Неужели в этом хаосе таится искусственно созданный порядок? И если да, с какой целью его создали?
Я несколько раз задавал этот вопрос директрисе и всегда получал разные ответы. Однажды она сказала, что дом устроен как аппарат для улавливания сигналов, а вибрации учеников можно настроить на частоту потустороннего мира. В другой раз заявила, что дом – педагогический инструмент. Она также называла его философским высказыванием о языке, смерти и, конечно же, архитектуре, учитывая свойство языка к рекурсии. Дом был всем перечисленным. Но понастоящему я услышал его песнь, лишь узнав, кто жил когда-то в Чизхиллском приюте для заблудших девиц [5]; тогда-то я понял, что дом – еще и история с призраками.
Следует признать – узнав об этом, я почувствовал облегчение. Мало того, что подтвердилась моя теория связи между языком (в его архитектурной форме) и утратой, я понял, что есть привычное, человеческое объяснение печали, которая накатывала на меня в минуты, когда в сумерках в саду я видел медленно плывущего в воздухе светлячка, улавливал отрывок странной песни, гулявшей по школьным коридорам, и, оглядываясь, замечал в освещенном окне силуэт женщины, которая, завидев меня, спешила отвернуться.
Из моих рассуждений ясно, как далеко я отошел от рационального восприятия. Призраки? Я и прежде считал их делом обычным. Однако песнь старого дома, которую я то ли слышал взаправду, то ли вообразил, сбивала с толку и даже, признаюсь, пугала меня. Так почему же я прямо сейчас продолжаю ее напевать? Почему так глубоко запомнился мне этот мотив? Я не перевожу его в более высокий регистр, а напеваю в исходном регистре, который, как я уже говорил, не звук, а чувство: я напеваю его душой. Пение не приносит мне радости. Но я давно заметил, что люди склонны повторять действия, которые вовсе необязательно приносят им радость.
Между прочим, в Специальной школе есть целое крыло, не имеющее материальной формы. Оно существует лишь в виде словесных описаний, слухов и воспоминаний.
Уважаемый мистер Мелвилл,
до меня дошла весть о вашей кончине. Жаль, что я не знала об этом, когда писала предыдущее письмо. Я бы не стала понапрасну тревожить вас просьбами помочь мне. Как вы, наверное, помните, я надеялась убедить вас поддержать мою школу материально или на словах. Поручительство из уст великого писателя, чьи произведения стали национальным достоянием…
Увы, хладный труп не может написать открытое письмо в «Таймс».
Не может он и прочитать письмо. Разумеется, не может. Вероятно, я умом тронулась, раз продолжаю писать вам, и правду говорили миссис Брок и другие курицы из «Сестринства гармонии душ», считавшие меня ненормальной. Но что такое «норма», когда речь заходит об общении с мертвыми? Нормально ли столоверчение, беседа с призраком Авраама Линкольна или струящаяся из ноздрей эктоплазма, запечатленная на дагерротипе (а именно такой трюк провернула Виктория Литтлброу в августе прошлого года в Чикаго в доме Божественных Близнецов)?
На всякий случай поясню: надеюсь, из прошлого письма у вас не сложилось ложного впечатления обо мне как о даме в траурной вуали, хватающей за ледяную руку дочь-утопленницу и не замечающей ведра с ледяной водой на коленях у медиума. Мои исследования продиктованы научным любопытством, а не заблуждением, и осуществляются при помощи новейших технических средств. Я использую рефлектограф, коммуниграф, динамистограф, который также называют «цилиндрами Мальты», и многие другие приборы оригинальной конструкции.
Мои ученики получают не только специальное, но и общее образование – осмелюсь сказать, превосходного качества. Историю в школе преподают очевидцы исторических событий; Булеву алгебру – Джордж Буль собственной персоной. Термодинамику мои подопечные осваивают под руководством Джима Максвелла; теорию естественного отбора разъясняет сам Дарвин. В дневное время занятия в школе не прекращаются ни на секунду. Даже сейчас она гудит, как пчелиный рой, и из-за стены до меня доносится сухой речитатив, похожий на стрекот цикад: это мои заикающиеся практикуют алфавитные гаммы под суровым надзором налитых кровью глаз мистера Лью. Некоторые не выговаривают букву «а», другие – «б», «в» и «г». Недавно я узнала, что в нашем городе (кто бы подумал, в Чизхилле, прямо у меня под носом) есть ребенок, неспособный выговорить «д»; даст бог, и у нас соберется целый молчаливый алфавит.
Когда-то я не могла произнести свое имя, а когда ребенок заикается, он обретает способность: дар, который я намерена развить в своих подопечных. Каждому из них я дала новое имя, в зависимости от их талантов. «Вы – «а» и «б» нового Эдема», – говорю я им.
Вы, возможно, недоумеваете, зачем я продолжаю тревожить ваш покой: неужели не найдется живых авторов, к которым я могла бы обратиться за помощью и наставлением? Пожалуй, дело в том, что мне спокойнее в компании мертвых, хотя я не вижу большой разницы между живым и мертвым писателем. Не только потому, что после смерти писатель продолжает жить в своих произведениях, но и потому, что написанные слова становятся для писателей прижизненной гробницей.
Ибо что такое книга, как не застывшие в камне мгновения и замершее время, способное, однако, снова начать свой ход под внимательным взглядом читателя, живущего в обычном человеческом темпе? Таким же образом пейзаж в воспоминаниях путешественника превращается в ряд разрозненных картин: дикий кабан, исчезающий в поросшем кустарником высохшем русле реки; забор, через который легко перепрыгнуть и оказаться дома. Сравнение возникло у меня не просто так: голос автора в книге становится местом.
Место это – страна мертвых.
Я говорю отнюдь не метафорически. Я считаю писателей своими коллегами-некронавтами, а Измаилов и Квикегов – их инструментами и проводниками, если хотите, снегоступами, в которых они покоряют ледяную тундру чистых страниц.