Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Игнатьев между тем готовился переходить в атаку. На первом этапе он не мог открыто объявить жалобщикам, что знает содержание письма, опасаясь толкнуть их на дальнейшие шаги. Он подумал и решил пустить между ними «черную кошку». Используя различные поводы, Антон Васильевич стал приглашать Гурышева и Карпова к себе в кабинет, чтобы, разговаривая с каждым с глазу на глаз, прощупать их планы, посулить одному избыток благополучия, а другому намекнуть на крупные неприятности. Но добился лишь того, что Марина однажды явилась и сама объявила ему содержание жалобы, открыто высказывая и даже выкрикивая претензии с отчаянностью человека, который сжег за собою корабль. Откалываться друг от друга мэнээсы не пожелали, а Игнатьев получил, таким образом, возможность начать открытую борьбу.
Более всех поразил Антона Васильевича Карпов. Начальник станции был уверен, что Карпов «продается» и «покупается». Но почему-то он никак не давался в руки Игнатьеву, попросту избегая откровенного разговора: являлся в кабинет то с Мариной Григо, то с Гурышевым, у которого каждый раз находились к Игнатьеву «неотложные дела».
Карпов, однако, — так думаю я, — всего лишь прикрывал товарищами, как щитом, свои человеческие слабости. У него был период апатии: зря, мол, ломаем копья, институт молчит, ничего не выйдет… Он часто приходил в комнату к Марине, садился на стул, глядел в одну точку немигающим взглядом, и Марина, не уставая, говорила одну лишь фразу: «Не бойся, Юра! Не бойся, Юра!»
Но однажды Игнатьев все же поймал Карпова: они остались один на один. Диалога не получилось, был монолог. Игнатьев откровенно взвесил шансы мэнээсов и свои, довольно ярко нарисовал картину всеобщего поражения, которое неминуемо приведет к закрытию станции («Вы этого добиваетесь, Юрий Петрович?»), и закончил такими словами: «Кончай валять дурака, понял? Бери назад свою подпись, а я в тот же миг отдаю приказ об отпуске». Карпов открыл было рот, чтобы ответить, но Игнатьев предупредил его намерение: «Не надо. Не торопись. Подумай до утра. Я вам советую, Юрий Петрович, тщательно взвесить все обстоятельства».
Юрий тут же пошел к Марине, она молча его выслушала. «Что делать?» — спросил Карпов. «Думай», — ответила Григо. «Что ты хочешь этим сказать?» — «Думай». Он ушел, но через полчаса вернулся: «Что у тебя на уме, Марина?» — «У меня? — сказала она. — А у тебя? Ты понимаешь, что значит твой отказ от письма? Мне наплевать, кто выиграет или проиграет, мы или Игнатьев. Но что будет со станцией?!»
Карпов пожал плечами. Марина — фанатичка, это было известно всем, и она не знала колебаний. Игнатьев ее единственную не приглашал для разговора, понимая: бесполезно. Ни должностью ее не купить, ни угрозами напугать, ни «золотыми далями, — как выразился однажды Гурышев, — ни чугунными близями».
Но Карпов же был рассудительным человеком! В тот вечер он переехал в комнату Гурышева, не мог оставаться один. Ему было тяжело. Укладываясь спать, они болтали на разные темы, но неизменно возвращались к предложению Игнатьева. Алексей не произносил никаких громких фраз и не обличал предательство, ценой которого можно было купить диссертацию, он с полным пониманием отнесся к переживаниям товарища, и это мучило Карпова больше, чем категорическая прямолинейность Марины. Они погасили свет, и уже в темноте Карпов спросил: «Леша, а что бы ты сделал на моем месте?» — «Я? — сказал Гурышев. — Удивил бы Антона». Карпов молча поднялся, набросил на себя плащ, вышел в коридор, постучал в комнату Игнатьева и, приоткрыв дверь, с порога произнес: «Не нужен мне ваш отпуск, Антон Васильевич! Понятно?»
Тот искренне ничего не понял. Игнатьев думал, и думает так, к слову сказать, до сих пор, что мэнээсы, как и он сам, имели корысть, преследовали эгоистические цели, и, коли так, вели они себя, с точки зрения Игнатьева, предельно глупо! В самом деле, если и мы, читатель, на минуту предположим, что была одна сплошная корысть, логично поискать вариант, при котором все остаются довольными, не ущемленными в своих эгоистических устремлениях, а борьба прекращается как по мановению волшебной палочки.
Есть такой вариант?
Вот он: Игнатьев спокойно переводится в Областной, и черт с ним, пусть переводится. Рыкчун садится на его место, чему он был бы безмерно рад, и начинает в качестве «пристяжного» к докторской диссертации Диарова готовить свою кандидатскую, целуясь с шефом через каждые полчаса. Диаров сохраняет станцию, как свою вотчину, и не препятствует Карпову защищаться, а потом уходить подобру-поздорову на все четыре стороны. Карпов, конечно, так и делает, а уж «сторон» у него, у кандидата наук, было бы, смею вас уверить, более чем достаточно. Марина Григо получает самостоятельную научную тему и целый отряд под свое начало, и зачем ей больше? А у Гурышева уже сейчас в руках «золотое дно и лучезарная мечта детства»: химлаборатория!
Они, однако, воевали. Какие-то звенья в предполагаемой мною «корыстной цепи» разрывались, какие-то колесики пробуксовывали: Карпов почему-то отказывался от отпуска, Гурышева почему-то не устраивало «золотое дно», о Григо я даже не говорю, потому что самостоятельной темой ей глотку не заткнешь без всяких «почему-то», — где же корысть? Как найти ее хотя бы в самом факте обращения мэнээсов в институт? Что лично каждый из них выигрывал, жалуясь на уходящего со станции Игнатьева и тем самым препятствуя его уходу? И не вправе ли мы предположить, что всеобщему согласию мешала высшая справедливость, во имя которой действовали молодые ученые?
В течение нескольких дней Игнатьев пропустил через свой кабинет почти всех сотрудников станции, имея с каждым из них «разговор». Кочегарам сказал, что мэнээсы в жалобе написали, будто бы постоянно дежурят за них в кочегарке и что все они алкоголики. Лаборантам говорил, что они обвиняются мэнээсами в нарушении дисциплины и неумении организовать свою работу. А тому лаборанту, которого он выселил из солнечной комнаты, он про комнату ничего не сказал, а «уведомил» его, что мэнээсы считают его скандалистом: в письме действительно было сказано, что скандал, учиненный обиженным лаборантом по поводу незаконного выселения, ни к чему не привел.
Атмосфера на станции стала накаляться уже в другую сторону. О письме мэнээсов никто в открытую не говорил, люди шушукались по углам, «испорченный телефон» заработал с удвоенной силой, и все, что люди подозревали за собой и за другими плохого, они автоматически «включали» в жалобу мэнээсов. Кончилось тем, что на младших