Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он очнулся на полу. То есть, не совсем чтобы очнулся. Голова все так же старалась уплыть куда-то в сторону. Глаза с трудом фокусировали окружающую обстановку. Но это уже был только один мир. Все тот же мир Алидады. Его новый, чужой мир.
Барок с трудом поднялся на неверные ноги. Добрел до дивана. Тяжело рухнул на обволакивающую тело поверхность. И долгие минуты смотрел вникуда, стараясь смириться, принять его новый, еще недавно так радовавший его мир. Мир, где ему придется состариться и умереть.
Барок закрыл глаза. Накатила грусть. Серая, похожая на волны полумрака тоска. И стало одиноко, как никогда. До пьяной боли обидно за…. За что, Барок сформулировать не смог, но обида от этого меньше не стала. Да что он в самом-то деле…. Напивается в одиночку тут, как … не знаю, кто.
– Эй, – негромко позвал он, открыв глаза. – Эй, червяк, тьфу ты, Рудольф. Ты там жив еще?
Молчание и тишина. Только где-то далеко за окном вскрикнула в ночи какая-то птица. Алкоголь и отчаяние сделали свое дело. Захотелось поговорить. А с кем? Как с кем? С «соседом», конечно.
– Эй, Рудольф, – Барок покаянно, неровным жестом, прижал руку к груди. – Ну прости. Да ладно, чо ты там дуешься? Ну, давай выпьем.
В голове прошелестел неуверенный ветерок.
– Смори, – Барок, путаясь в руках, выставил рядком две рюмки. Свою и еще одну. – Мы с тобой ужже пиво пили? Пили. Водку пили? Пили. Коньяк?
Ветерок прошелестел еще раз. Теперь в его шелесте слышалось осторожное предостережение.
– Да з-забудь ты, – отмахнулся Барок. – Могут два муж-жика хоть раз паз-зволить сее отдахнуть? Смори, – он ткнул пальцем в бутылку с водкой. – Коньяк мы уже пили. Даж-же вино, кислятину эту, ик…, тоже пили.
Ветерок горестно вздохнул.
– Точно, – обрадовался непонятно чему Барок. – Теперь осталось еще эта, как ее….
Он наклонился к еще невскрытой бутылке и постарался прочитать название.
– Вис-ки, во, – обрадовался он, скручивая пробку и разливая коричневую жидкость по рюмкам. – Давай, сосед, выпьем.
Он поднял обе рюмки и удивленно посмотрел на них. Потом сообразил.
– А, тощно, ты ж не можешь, – он пьяно расхохотался. – У тебя ж этой, как ее… глотки нет. Ну ничо, я за тебя выпью. А ты, ик…, порадуешься….
Он резким движением влил в себя первую рюмку.
– А потом расскажу чево, – просипел он и воткнул в рот вторую.
Ветерок в голове сочувственно сощурился.
Следующий (и последний) час «праздника» Барок встретил, сидя на полу и исполняя для «любимого соседа» какую-то песню. Тоскливые тягучие напевы мерно плавали по комнате, добавляя грусти этой пьяной ночи. Барок пел песню на незнакомом языке и сам плакал под ее грусть. Он не знал, откуда берутся эти слова. Он не помнил, откуда он взял эту мелодию. Но он пел. И плакал. Помня, что где-то далеко-далеко есть кто-то, кто может услышать эту, песню, понять ее и погрустить вместе с ним.
За окном темная ночь все сильнее укутывала своим покрывалом дом, стоящий в лесу, и свет одинокой лампы, единственной горевшей в доме, был не в силах с ней бороться, понемногу отдавая тьме маленький яркий круг, в котором плакал о несбываюшемся мире невысокий человек с повисшими, нетренированными плечами. Праздник заканчивался….
Пробуждение было жутким. Барок и забыл, что такое похмелье. Вернее и не знал. Как и многие другие явления в новой жизни, утренние страдания он ощутил, только столкнувшись с ними лицом к лицу. И так во всем. Спорт, еда, дом…. А что его ждет еще?
Перемешавшись с диким отвращением к жизни, этот вопрос скрутил Барока и пинком выпихнул из кровати в туалет. Шатаясь на подгибающихся ногах, давая себе одну страшную клятву за другой (чтобы он… еще раз… эту гадость… да никогда в жизни… ни за что) Барок добрался до унитаза. Ой. Да уж…. Что он тут убирался позавчера, что не убирался….
В его голове тут же вспыхнули события прошедшего праздника. Той его части, которая имела непосредственное отношение к событиям, произошедшим после того, как процесс пития был благополучно завершен.
Барок как будто еще раз почувствовал, пережил, увидел воочию, что вчера было.
Его рвало. Нет, не рвало. Он блевал. Блевал, выворачиваясь наизнанку. Хрипя, давясь и кашляя. Внутренности, казалось, все одновременно решили сбежать из терпящего бедствие тела. Плохо, ой плохо. Плохо было настолько, что Барок, наплевав уже и на безопасность, и на все свои страхи, даже отошел на некоторое время в сторону, отдав контроль над телом (а заодно и все ощущения) Рудольфу. Это было более чем жестоко и абсолютно нечестно по отношению к несчастному «соседу», но Барок никогда и не присваивал себе звание главного поборника справедливости. Не сумел отстоять свое тело – терпи теперь.
Рудольфа трясло. Он сипел, плевался, пытался отжаться от унитаза непослушными руками, но выходило плохо. Едва отвалившись от белой урны, через несколько минут он вновь заглядывал внутрь, издавая утробные звуки. Барок, с затаенным ужасом наблюдавший за его страданиями, насчитал шесть подходов, прежде чем Рудольф (вот умница, зар-раза) придумал, как избавится от «почетной» должности блевателя. Оставив в покое унитаз, он, наплевав на тягучие позывы, как был, на четвереньках, ринулся к неработающему ком-центру с более чем явными намерениями кому-нибудь позвонить.
Детос тагоч, Бароку пришлось содрогнуться, но вернуть себе власть над телом. Вместе со всеми прилагающимися страданиями. А-а-а. О повторном наказании наглеца сейчас, к сожалению, не могло быть и речи. Переход от стороннего наблюдателя к непосредственному участнику «послепраздника» был настолько резок и болезнен, что Барок впервые за все это время добрым словом вспомнил тихие и уютные волны полумрака.
И последнее, что он ощутил перед тем, как с головой погрузиться в новые волны, волны тошноты, было деликатное напоминание Рудольфа о том, что он ведь предупреждал, пытался….
День прошел, как в дурном сне. Когда выпотрошенный желудок все же убедил остальное тело с головой заодно, что он больше не способен ничего вкладывать в общее дело очищения, походы в туалет прекратились. И накатила слабость. Барок несколько часов провалялся, закутавшись во все тот же старый и потрепанный плед, памятный по первым обнаруженным чувствам. Он то выныривал из накатывающей одури, то погружался в нее вновь. Блевать, хвала всем богам, больше не хотелось. Есть (бр-р-р) – тоже. Хотелось пить, но не столько от жажды, сколько от смутной надежды погасить полыхающий внутри гнусный грязно-зеленый огонь. И Барок пил. Заставлял себя встать, вставал, шел на кухню, шатаясь на ватных ногах, наливал себе воды и пил. Легче не становилось. Вода липким холодным шаром каталась в желудке, только усиливая чувство мерзости, но через некоторое время Барок все равно вставал и опять шлепал на кухню, повторить экзекуцию. Просто для того, чтобы не лежать все время, ощущая накатывающую дурноту.
А потом он провалился-таки в сон. Рваный, неприятный и тяжелый, сон все же принес некоторое облегчение. Дальше дело пошло легче. Поспать получилось еще и еще. Барок даже смог заставить себя немного поесть. И удержать съеденное внутри. В общем, к наступлению сумерек жизнь кое-как вернулась в свою колею, оставив позади длинный и глубокий след, в котором огромными буквами было прописано напоминание о бездарно потерянном дне. Барок счел, что предупреждения хватит надолго.