Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дни шли за днями, и вскоре беды и лишения войны начали проявлять себя в полной мере. Когда стало ясно, что немцы приближаются к Парижу, народ толпами начал покидать город через западные и южные ворота. На дороги высыпали обездоленные и растерянные люди. За сутки улицы опустели, а лавки и магазины закрылись. Каждый уезжал так далеко, как только мог. Те, у кого был автомобиль, уезжали как можно дальше, пешие путники оседали в близлежащих деревнях. Велосипедисты, ловко снуя сквозь толпу, обгоняли шедших пешком. Как только беженцы уставали, они бросали наспех собранные вещи на обочину дороги. Однако отчего сердце действительно разрывалось на части, так это от слез и плача потерявших своих родителей французских детей. В толпах было много и несчастных отцов и матерей, которые, сорвав голоса и обезумев, искали своих детей. Большее из того, что я здесь описываю, я узнала от супруга. Он бывал на улице и точно описывал то, что там происходило.
Однажды Решад пришел домой очень взволнованным. Он сообщил о том, что может раздобыть машину и что мы в любой момент можем покинуть Париж. Вероятность того, что немцы будут с особой жестокостью покушаться на права граждан, была очень мала. Однако место, где мы находились, Париж, являлось частью поля военных действий и попадало под обстрел. На предложение бежать я ответила супругу отказом. «Мой милый Решад, — сказала я, — страх — это низость, а храбрость несет в себе величие. Страх никому не поможет избежать предначертанного судьбой. Давай будем помнить о том, что в то время, пока мы в довольстве находимся у себя дома, там, под огнем, в грязи и дожде, отцы, израненные и уставшие, продолжают стойко бороться со смертью и защищать своих детей. Такие же, как я, матери бьются в слезах. Бежать? Брось, Решад! Не ожидай от меня подобного. Я прожила во Франции девятнадцать лет и провела здесь самые спокойные и счастливые дни моей жизни, ни в чем не нуждаясь. Когда меня погнали прочь с родной земли, Франция распахнула передо мной свои двери. И стала для меня второй Родиной. Трагедия Франции — это и моя трагедия. Прошу тебя, не уговаривай меня уехать. Если потребуется, я вступлю в ряды сестер милосердия и поеду на фронт помогать раненым французским солдатам». Глаза Решада наполнились слезами. Он ответил: «Милая Шадийе! Какое благородное у тебя сердце, как высоки твои принципы! Будь уверена, что любая французская женщина, прожившая здесь жизнь в довольстве и достатке, не будет мыслить так, как мыслишь ты. Я живу здесь вот уже тридцать семь лет и сроднился с французами. Очень люблю их. Я из тех, кто знает эту нацию очень хорошо, однако тех, кто мыслит, как ты, очень мало… Разве я могу тебя оставить?»
Дом, где мы жили, состоял из тридцати шести квартир, окна которых выходили на две улицы. Каждый из жильцов являлся собственником. И все, кроме пары привратников, убежали прочь от войны. Женщина как-то раз постучалась в наши двери. «Госпожа, уезжаете ли вы куда-нибудь? — спросила она. — У меня в Бордо живет дочь, я уже собрала вещи и собираюсь поехать к ней. Однако я считаю необходимым дождаться вашего отъезда и отъезда еще одного отставного генерала. Но как я поеду одна? Я боюсь! Если вы тоже уезжаете, возьмите меня с собой! Я беспокоюсь за свою честь». Заметив, что я слушаю ее с участливой улыбкой, она громко прибавила: «Говорят, что немцы посягают на честь женщин!» Эту пожилую женщину, которой было уже далеко за шестьдесят, успокоил Решад: «Мы никуда не уезжаем! Бояться нечего.
А если бы было чего, мы бы уехали. Те, кто уехал, пожалеют о сделанном и вернутся. Иди-ка ты займись своими делами». С этими словами он выпроводил ее из нашей квартиры.
На следующий день лавки были закрыты, а всюду в квартале царила тишина. В девять утра мимо наших окон проехал немецкий патруль. За ним проследовал отряд побольше. Мотоциклы ехавших и их форма были чистыми. Становилось ясно, что они взяли город без сопротивления. Страшные ожидания беженцев не сбылись. До девяти вечера мы наблюдали, как мимо нас, подобно водам полноводной реки, проносились отряды немецких военных. В последующие дни многие беженцы вернулись в свои квартиры. Сначала стали открывать ставни, затем — лавки. Однако витрины пустовали — каждый берег свое имущество.
Оккупационные силы заняли лучшие здания и отели. Провизию им поставляли из деревень, часть ее они выделяли армии, а часть отправляли в Германию. В связи с этим французы очень осторожно выставляли на продажу продукты или же какие-то другие товары. Они разумно предпочитали прятать свое имущество в подвалах, чтобы сохранить его на черный день. Расцвела подпольная торговля, где дефицитные вещи продавались по баснословным ценам. Немецкие оккупационные власти выдавали ежемесячные пайки, чтобы население имело возможность удовлетворять минимальные потребности. Эти пайки, рассчитанные лишь на то, чтобы люди не умерли с голоду, можно было приобрести по приемлемым ценам. Для больших семей, с трудом зарабатывавших себе на жизнь, такой режим становился невыносимо тяжелым. Те, кто жил более или менее зажиточно, покупали продукты про запас. Отопление в домах было выключено. На одного человека выдавался лишь один мешок угля в месяц. Таким малым количеством топлива было невозможно разжечь батареи.
Когда температура опускалась до 7–8 градусов ниже нуля, мы кутались в одеяла и пытались согреться собственным теплом. Однако в зданиях, занятых немцами, батареи горели с невероятной силой. Так, уголь тоже стал одним из самых востребованных предложений на черном рынке. И хотя стоил он на черном рынке очень дорого, с его поставкой тоже были перебои. После того, как выданный на месяц мешок угля за день сжигался в печах-буржуйках, люди обращались к подпольным торговцам. Полученного от властей на месяц топлива хватало на десять дней, остальные же двадцать снова приходилось сидеть без отопления. Мы не мылись, поскольку горячей воды не было. Лишь вечерами нам давали газ примерно на час, и за это время мы успевали приготовить себе горячую пищу. Электричество тоже поступало с перебоями. Его подавали всего лишь на пару часов, остальное время суток мы сидели в темноте. Разумеется, люди, требуя увеличения нормы угля, в первую очередь говорили именно об этих невыносимых условиях. Однако только доктора и адвокаты получили право на шесть мешков угля. Мой супруг, воспользовавшись своими связями, получил от энергоснабжающей организации разрешение на пользование небольшой электрической печкой. Когда давали свет, мы при первой же возможности жались к ней, мечтая погреться.
Много раз мы стояли в огромной очереди, в снегу, чтобы получить 25 граммов хлеба и килограмм картофеля. Длинна и бесконечна история всех лишений войны.
Парк Монсо стал плацдармом для военных учений оккупационных сил. Военный оркестр играл там марши утром и вечером. Газон высох, а чудесные клумбы были истоптаны грубыми солдатскими сапогами. Бронзовые статуи великих французов, украшавшие парк, переплавили на пушечные ядра. Однажды утром, часов около шести, когда военные вновь собрались для учений, в парке внезапно раздался взрыв. Все смешалось. На земле беспорядочно валялись трупы. Началась перестрелка. В одночасье бульвар Курсель превратился в поле боя. Как только в поле зрения солдат появлялся француз, его сразу же убивали. По улицам рекой текла кровь. Мы наблюдали за этой трагедией сквозь ставни, в испуге запершись в квартире. Бомба была брошена французскими партизанами. Что же они могли поделать? Голод уже начинал уничтожать людей. Как долго это могло продолжаться? Ходили слухи о том, что пленных французских военных кормят крысиным мясом. Я услышала об этом от сына своего знакомого, вернувшегося из плена. «Правда, — говорил он, — даже это "мясо” не давали бесплатно. Мы расплачивались за него сигаретами, которые нам присылали из дома». За эту плату надзиратели приносили пленным кусок хлеба и крысиный суп, и только таким образом солдатам удавалось выжить. Никогда не забуду сказанных мне в заключение слов: «Когда человек голоден, он ест все».