Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я назвал новых кукол нескладными, и, если судить с точки зрения шедевров старой школы, это в немалой степени так. Но даже если судить с этой точки зрения, все же это не совсем правда. Вопервых, сама их нескладность крайне искусна, и подражатели познали это на собственном опыте.
Дело не просто в сокращении количества движений, но в сокращении их определенным образом – так, чтобы в движениях появился некий ритм. Во-вторых, нельзя сказать, что признанный мастер выразительности отказался собственно от выразительности. Новые механические куклы были посвоему волнующи и глубоко выразительны. На самом деле, отмечалось, что новые куклы способны на движения, каких никогда не знало кукольное искусство, хотя большой вопрос, можно ли считать эти движения истинно человеческими.
В классическом театре механических кукол нам предлагали разделять чувства человеческого существа, которое в действительности было миниатюрной куклой. В новом же театре нам предлагали разделять чувства самих кукол. Хитроумие часовых механизмов, отнюдь не скрытое, навязчиво выставлялось напоказ. Если бы тем дело ограничивалось, это пугало бы, но и только.
Такой театр долго бы не продержался. Тем не менее новые механические куклы Граума страдали и боролись; казалось, души в них не меньше, чем в старых куклах. Но то не были человечьи души; у них были души заводных существ, все более осознающих себя. Классические мастера представляли нам миниатюрных людей; Генрих Граум изобрел новую расу. То была раса механических кукол, клан заводных автоматонов; новые существа, помещенные во вселенную по воле Создателя Граума. Параллельно с нами они проживали свои жизни, которые невозможно было перепутать с нашими собственными. Их борьба – борьба часовых механизмов, их страдания – страдания самодвижущихся кукол.
В последнее время стало модно утверждать, что Граум отказался от взрослого театра и вернулся в Детский, свою духовную обитель. На мой взгляд, это грубое искажение истины. Творения из Детского Театра – копии воображаемых существ; творения же Граума вообще не были копиями.
Они оставались лишь собою. Драконов не бывает; механические куклы есть.
В этом смысле революцию Граума можно воспринимать как радикальное продолжение нашей истории, а не отказ от нее или поворот вспять. Я говорил, что наше искусство реалистично, и все достижения царства техники предоставлены в распоряжение реального. Новые заводные куклы Граума отдавали дань Природе не меньше. С его точки зрения, человеческие существа – одно, а куклы с часовым механизмом – другое; путать их означает плодить ненастоящее.
Искусство, однажды заметил мастер, никогда не бывает теоретическим. Мои старательные заметки лишь скрывают тонкое искусство, которое призваны были истолковать. Только посещение театра «Новое очарование» способно передать пугающую тревожность новых заводных кукол. Нас словно втягивает в души этих созданий, заявляющих о своей нереальности каждым рывком конечности; мы мучаемся от их неловкости, нас пронзают насквозь нечеловеческие желания.
Фигурки эти трогают нас почти непостижимо. Мы жаждем смешаться с этими странными пришельцами, проникнуть в их заводную жизнь; порой на нас снисходит мрачное понимание, мы ощущаем преступное соучастие. Может, все дело в том, что в их присутствии мы способны сбросить просто человеческие оболочки, ограничивающие нас, и выпустить себя в громадные, темные, опасные сферы? Мы лишь понимаем, что у нас задеты нервы, не тронутые прежде. Темная, тревожная красота черным восходом вступает в нашу жизнь. Умирая от жажды, о которой и понятия не имели, мы пьем жизнетворные и терзающие нас воды из фонтанов фикции.
И мы уже одержимы новыми куклами. Они проникают в наше сознание, множатся внутри, населяют наши сны. Они пробуждают в нас новые, запретные страсти, которым нет названий.
Снова появляются девочки-подростки, странно восприимчивые к темным чарам Граума. В любой аудитории можно найти трех или четырех таких девочек: раскрытые губы, голодные глаза, напряженное истерическое внимание. Слезы, что текут у них по щекам, – не слезы любви; то совсем иные слезы – глубокие, обжигающие, извергаемые из неописуемых глубин, слезы, что не приносят облегчения, слезы, выжатые из скрученных нервов, измученных ясными гармониями неземных скрипок. Даже наши суровые юноши после этих опасных спектаклей выходят с безумными глазами. Сообщают о патологических случаях; обойдем молчанием дьявольский пакт Вольфганга Кёлера и Евы Хольст. Вызывают бо.льшую тревогу – ибо чаще встречаются – напряженные, опустошенные лица, что видишь после некоторых спектаклей, особенно после ужасной сцены распада в Die Neue Elise [[12]. Новое искусство – не мягкое искусство; могущество его красоты почти невыносимо.
Наверное, все это лишь внешние признаки; а глубже – новое беспокойство, что ощущается в нашем городе, нетерпимость к старым формам, тайный голод.
Старые заводные куклы – они изменились. Мы благодарно разыскиваем новые театры, но только почувствовав тревожное касание новых заводных кукол, вдруг понимаем, что нас раздражают мягкие совершенные движения старых мастеров, чьи блестящие творения-копии кажутся нам не более чем механическими сластями. И мы несколько виновато возвращаемся в театр «Новое очарование», где новые заводные куклы открывают нам свои нечеловечьи радости и страдания, наполняя нас беспокойным восторгом. Старое искусство процветает, его присутствие утешает нас, но в мир явилось нечто новое и странное. Можно пытаться его объяснять, но привлекает нас именно загадка. Ибо изменились наши сны. Поддалось наше искусство нечестивому распаду, как утверждают многие, или достигло самых глубин темного своего цветения, – кто может сказать наверняка? Мы только знаем: ничто не останется прежним.
В то лето, когда мне исполнилось пятнадцать, я разучился засыпать. Неподвижно лежал на спине, безупречно изображая сон, и представлял, что глубоко сплю, повернув голову набок, так, что на шее натягивалось сухожилие, – но и наблюдая за собой, якобы не осознающим мира вокруг, слышал слабый тик-так электрических часов, резкий скрип на чердаке, точно одинокий шаг, низкий гул – я знал, что это грузовики катятся по далекому шоссе. Я ощущал, как подбородка касается краешек воротника пижамы. Сквозь трепещущие веки чувствовал, что темень ночи недостаточно темна, а внезапно распахивая глаза, словно чтобы застукать кого-то в комнате, видел лунный свет, который просачивался по краям опущенных жалюзи.
Я различал абажур и черный увядший подсолнух торшера с изогнутой шеей. На полу возле книжного шкафа на шахматной доске поблескивали в лунном свете белый король и бок черного слона. Лунный свет затоплял комнату. Я жаждал темноты, а темнота, что когда-то укрывала меня, расползалась и сворачивалась плотными мохнатыми комьями по углам. Мне сдавливало грудь, меня все это угнетало – я хотел спрятаться во тьме. В отчаянии я зажмуривался, воображая черноту зимней ночи: снег засы. пал умолкшие улицы, на переднем крыльце колун прислонился к черному почтовому ящику, обросшему сверкающими сосульками, снежные шапки лежат на перекладинах телеграфных столбов и металлических вывесках. Но всегда сквозь веки я чувствовал летний лунный свет, теснивший темноту.