Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да они только с острие иголки, – говорит Роберт.
– Кто? – спрашиваю я.
– Гоблины, – отвечает Роберт.
Это откровение наполняет все мое существо немым удивлением и погружает в глубокое благоговение.
– Смотри-ка, арфист! Он идет к дому!
И с холма мы бежим вниз, чтобы послушать арфиста. Но боже! Что же это за арфист! Он совсем не похож на сказителей из книжки с картинками. Какой-то бродяга: смуглый, крепкий, неопрятный, с черными спутанными волосами, глаза хмуро сверкают из-под густых черных бровей. Он скорее похож на странствующего каменщика, нежели на барда.
– Интересно, он будет петь на валлийском? – бормочет Роберт.
Я слишком обескуражен, чтобы что-то сказать в ответ. Между тем бродячий сказитель пристраивает свою арфу – изрядной величины инструмент – на пороге нашего дома и с размаху ударяет по его струнам своими грязными пальцами, с сердитым рычанием прочищает голос и начинает песню:
Все в этом человеке – и акцент, и манеры, и голос – буквально заставило меня задохнуться от возмущения! Все в нем было по́шло и неправильно!
Мне захотелось закричать: «Ты не имеешь права петь эту песню!»
Поскольку я слышал ее из уст самого дорогого и чудесного в моем маленьком мире человека, то не понимал, как этот грубый и неопрятный бродяга может петь ее. Мне чудилась в этом насмешка – она приводила в бешенство! Но едва отзвучал первый куплет, мое возмущение улетучилось. Голос певца поразительным образом переменился и зазвучал глубоко, свободно, мелодично, и у меня перехватило горло от восторга. Что за волшебством он владел? Что за секрет он знал – этот хмурый бродяга? О! Да сыщется ли в целом свете еще кто-то, кто бы мог спеть так же? И фигура певца, и очертания предметов вокруг – дома, лужайки – размываются, подрагивают и плывут передо мной. Но инстинктивно я боюсь этого человека – я почти ненавижу его и чувствую, что весь пылаю гневом и стыдом за то, что он сумел сделать со мной…
– Он заставил тебя плакать, – с сочувствием произносит Роберт, и его замечание повергает меня в еще большее смятение чувств.
Тем временем бард, став богаче на шесть пенсов, уже уходит со двора. Он даже спасибо не сказал за деньги.
– Все-таки он, должно быть, цыган, – продолжает Роберт. – Цыгане – плохие люди. Они колдуны. Давай вернемся в лес.
Мы снова лезем на холм, возвращаемся к соснам, сидим в высокой траве, пронизанной солнечными бликами. Но играть уже не хочется: магия звуков пения еще владеет нами…
– А может быть, он гоблин? – наконец отваживаюсь я спросить. – Или эльф?
– Нет, – отвечает Роберт, – всего лишь цыган. Но они ничем не лучше. Ты знаешь, они ведь крадут маленьких детей…
– А что нам делать, если он поднимется сюда, к нам? – Мне страшно – место пустынное.
– Нет, не посмеет, – отвечает Роберт. – Днем такого они не делают, ты знаешь…
[Только вчера рядом с деревней Таката я заметил цветок, который японцы называют «химавари» – подсолнух. «И, как подсолнух…» – даже через бездну сорока прошедших лет меня вновь настигает волшебный голос бродячего барда:
И вновь я вижу блики солнца на том далеком холме в Уэльсе; и Роберт снова стоит подле меня – у него нежная девичья кожа и золотистые локоны. Мы искали ведьмины круги… Роберт с тех пор, должно быть, сильно изменился. Его одаренная натура расцвела и явила нечто яркое, значительное, необычное – мне и не узнать его теперь… Я люблю его, как и прежде: жизнь бы за него отдал… А ведь в том и есть высшее проявление любви – когда жертвуешь жизнью за друга…]
Голубое видение глубины, теряющейся в высоте, – море и небо, перетекающие друг в друга в мерцающем тумане. Весенний день, утренний час…
Только небо и море – лазурная безбрежность… Ближе рябь воды ловит серебристый свет, тонкие струйки пены кружат в водоворотах. Но чуть дальше уже не видно движения и цвета неразличимы: только неясная голубизна теплой воды, убегающая вдаль, чтобы расплавиться в синеве воздуха. Там нет горизонта: только даль, уходящая в бесконечность, только необъятная вогнутая поверхность где-то далеко впереди да сильно выгнутая над вами и цвет, густеющий в высоте. Но где-то в середине этой легкой синевы различимо едва видимое очертание башенок дворца с высокими крышами – рогатыми и изогнутыми некий призрак древней красоты, мягко подсвеченный солнечными лучами, приглушенными, как древняя память.
То, что я попытался описать, – какэмоно: японская живопись на шелке. Она висит на стене в моей спальне. Картина называется «Синкиро», что означает «мираж». Но очертания миража вполне внятны. Это мерцающие врата священного Хорая, а луноподобные крыши – это кровли дворца Короля-Дракона. По явленной архитектурной манере (хотя написана картина совсем недавно кисточкой японского мастера) угадывается древняя стилистика – более чем двухтысячелетней давности.
В китайских книгах того времени много говорится об этом месте.
В Хорае нет ни смерти, ни боли. Там нет зимы. Там всегда цветут цветы и зреют плоды. Если однажды вкусить от тех плодов, то никогда уже не придется изведать жажду и голод. В Хорае растут волшебные растения со-рин-си, рику-го-ои и бан-кон-то – они исцеляют любые недуги, и еще там растет другая волшебная трава – ё-син-си, которая оживляет мертвых. Чудесную траву орошает волшебная вода, единственный глоток которой дарует вечную юность. Обитатели Хорая вкушают рис из очень-очень маленьких плошек, но рис никогда в них не иссякает, сколько бы его ни ели, и так до тех пор, пока тот, кто ест, не насытится. И вино жители Хорая пьют из очень-очень маленьких чашек; но нет человека, что способен осушить чашку, с какой жадностью бы он ни пил – до тех пор, пока не снизойдет на него приятная дремота опьянения.
Обо всем этом и еще о многом повествуется в легендах из эпохи династии Цин. Но в то, что люди, записавшие эти легенды, видели когда-нибудь Хорай – даже его мираж, – поверить невозможно. На самом деле ведь не существует ни магических плодов, что насыщают человека навсегда, ни травы, что воскрешает мертвых, ни плошек, где никогда не кончается рис, ни чаш, в которых не иссякает вино. Неправда, что скорбь и смерть никогда не посещают Хорай, как неправда и то, что там не бывает зимы. Зима в Хорае холодная – ветер пронизывает до костей и громоздит сугробы на кровлях Короля-Дракона.
Тем не менее в Хорае существуют удивительные вещи. И самая замечательная из них не упомянута ни одним китайским автором. Я имею в виду атмосферу Хорая. Она необыкновенная, поскольку солнечный свет сияет там совершенно по-особенному – молочно-белый, он никогда не слепит; удивительно чистый, но очень мягкий. Сам воздух там не человеческий и поразительно древний – я даже пугаюсь, когда пытаюсь вообразить, насколько безумно он стар. Этот воздух отнюдь не смесь азота и кислорода. Его образуют не газы – он соткан из призраков, из субстанций квинтиллионов и квинтиллионов поколений душ, смешанных в одну безграничную полупрозрачность, насыщенную духовными сущностями людей, которые думали совсем не так, как думаем мы. Кто бы из смертных ни вдохнул этот воздух, его кровь начинает вибрировать в унисон с этими бесчисленными духами; они меняют чувства внутри – изменяя представления о пространстве и времени – таким образом, что теперь человек может видеть так, как видели те люди, и чувствовать так же, и думать точно таким же образом. Изменения эти мягкие – как сон, и объяснить их можно так: поскольку в Хорае неведомо знание великого зла, людские сердца здесь не стареют. И потому всегда молодые сердцем обитатели Хорая улыбаются от рождения до смерти. Только тогда, когда боги посылают им горе, они прячут свои лица – до тех пор, пока горе не уйдет. Жители Хорая любят и доверяют друг другу – как члены одной семьи. Женская речь там подобна пению птиц, потому что сердца легки, как птичьи души. Движения рукавов резвящихся девушек напоминают взмахи широких, мягких крыльев. Кроме печали, ничто не сокрыто в Хорае, потому что там не знают стеснения. Там нет запертых дверей, ибо там нет воровства. Так же как и днем, ночью ворота остаются открытыми, потому что нет причин чего-нибудь опасаться. Хотя те, кто обитает там, смертны, они все равно волшебные миниатюрные создания, и, кроме дворца Короля-Дракона, все предметы в этой стране маленькие, необыкновенные и загадочные. И этот волшебный народец действительно ест из очень-очень маленьких плошек и пьет вино из очень-очень маленьких чашечек…