Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Грегори уже несколько раз запинался; поддерживать быстрый ритм поединка, не видя под слоем листвы кочек и ям, было рискованно. Бесов сын же точно видел насквозь, или знал лес до последней травинки, или же лес сам подсказывал ему, куда поставить ногу, но за всё время он ни разу не оступился.
Наконец, случилось то, чего Грегори и опасался. Он зацепился мыском сапога за выступавший корень и грянулся наземь, в последний миг утвердившись на одном колене, упираясь левой рукой, а правой, отвыкшей от тяжести меча и предательски дрожащей, выставил оружие, настороженно целя в сторону противника и следя за каждым его движением.
Но соперник не спешил воспользоваться преимуществом.
— Вставай, — без выражения приказал воспитанник сид. Он не делал попытки приблизиться и опустил руку, наотлёт держа своё безобидно глядящееся оружие.
Недоверчиво косясь на ожидающего в неподвижности юношу, Грегори, было, приподнялся, но с хриплым клекочущим смехом вновь рухнул на колено. Теперь он глядел на сына исподлобья, захватывая воздух искривлённым ртом. Ему следовало бы стать безумцем, чтобы продолжать верить в свою победу.
Грегори с ненавистью сплюнул сыну под ноги:
— И от кого у тебя только это благородство!
— У меня столько ответов, что и не знаю, какой выбрать, — парировал тот. — Умри стоя. Хотя нынешняя поза более подобает подлецу.
— Умереть?.. — прохрипел лорд, вонзая меч в землю и тяжело опираясь о крестовину онемевшей рукой. — Разве твоя мать хотела бы этого? Чтобы её сын убил единственного, кого она любила?
— Всё же единственного? Ей ты говорил другое… И я не могу знать, чего бы она хотела, потому что она мертва. Так откуда можешь знать об этом ты?! — Юноша сдерживался, но истинные чувства, ярость и боль, чувства человеческие разрывали личину бесстрастности сида. Он словно бы забылся, беспечно склонившись к отцу: — Дерись!
Взвыв, как зверь, Грегори швырнул в лицо сыну охапку листьев вперемешку с землёй и, сильно оттолкнувшись, нанёс удар. Он воспользовался дарованной передышкой, собрался с силами и все их вложил в единственный рывок.
4
Последний луч стёк по верхним ветвям густой струйкой кленового сока. Разливался туманно-медовый сумрак, на тихо отцветающем небе узорно прорисовались вершины деревьев.
Последний лист, кленовый — отпечаток алой ладони — упал на пёстрый ворох, и был слышен звук падения.
Двое стояли рядом, стояли неподвижно, касаясь друг друга плечами, склонившись чуть вперёд, точно замерев в незавершённом объятии.
Склонённое лицо Джерарда закрывали пряди, теперь — цвета запёкшейся крови. Его взгляд был скрыт, видна только твёрдая линия подбородка да сомкнутые губы.
Рука Грегори лежала на плече сына. Отеческий жест. Пальцы, сжавшись, скомкали ткань безрукавки.
На лезвии меча запеклись ржавые отблески. Алая искра сверкнула на острие — и сгинула.
Солнце зашло.
Тени расплывались и втекали в спешащую на мягких лапах вкрадчивую темноту.
В сумрачной неразберихе, в сумятице теней и света казалось: длинное лезвие пробило юноше грудь и вышло — снизу вверх, наискось, промеж лопаток.
Лёгким дуновением смахнуло со щеки рдяную прядь. Дрогнули, сжимаясь в бледную линию, губы.
Дрогнули, разжимаясь, пальцы. Меч упал — стальной птицей, серебряным росчерком — и ранил землю. Только землю.
Это ничего. Земле не привыкать залечивать раны.
Мёртвая ветвь, на время, по случайной прихоти ставшая орудием колдовства, вновь была мертва. И человеческая кровь не могла оживить её, напитать соком и прорасти новыми побегами.
Кровь уже сама была мёртвой.
Джерард склонил плечи, словно под внезапно упавшим грузом. Сделал шаг, неуверенный, будто бы заплутавший…
Лишённое поддержки тело мягко обвалилось на постель, устланную покрывалом — багровым, ржавым, захватанным отпечатками кленовых ладоней.
Над листвяной пестрядью, над чересполосицей прощально вспыхнувшего света и побеждающей тени, над мерно клонящимися вершинами колдовских дубов и ясеней летел лезвийно истончавшийся вопль ярости и отчаяния. Казалось, кричит сам воздух, хлещет по лицу когтистой лапой, пробирает до внутренностей и вонзает ледяные иглы ещё глубже, в разум, в душу.
От ветвей отделялось узорочье, отдавшее сочность красок, королевский пурпур и золото в залог сумеркам. До рассвета.
Листья падали.
Джерард узнал вдруг, что у победы горький вкус и запах палой листвы.
Он не ощущал себя победителем. Он чувствовал себя — убийцей.
Юноша обернулся — навстречу лезвиям и иглам, ярости и отчаянию. Холодел лоб, а скулы онемели, точно надавали пощёчин, усиленной гневом и отягощённой перстнями рукой.
Кричала по убитому сыну старуха-мать. Кричала, приподнявшись на возке, ломано изогнувшись, сухой покорёженной ветвью тянула к Джерарду руку. Кричала, без слов, без смысла, и со страшно исковерканного лица стёрлась печать разума.
Кричала, вцепившись в борта возка, точно от этого зависела её жизнь, и та, что могла бы, сложись судьба иначе, назваться Джерарду мачехой. Кричала, и с искривлённых, дрожащих губ срывались слова, которые — Джерард знал — ещё не единожды доведётся ему услышать. Позже он обвыкнет, научится отвечать на них усмешкой — сперва показного, а после и истинного безразличия. Но впервые произнесённые, с ненавистью и страхом выплюнутые в лицо, эти слова потрясли его сильней, чем мог предполагать он, пребывающий в счастливой юношеской самоуверенности, неопытный и, не смотря на уроки воспитательниц-волшебниц, ничего толком не знающий о мире людском.
— Тварь! Ублюдок! Нелюдь!
По белому лицу отцовой супруги катились слёзы. От её слов Джерард онемел и обездвижел, споткнувшись на полушаге. Зримая, осязаемая ненависть ударяла в грудь.
Старуха продолжала кричать, и вопль её уже вовсе не походил на издаваемое человеком стенание. Обезумевшие от близости сид лошади роняли с удил пену, некоторые всадники не сумели удержаться в сёдлах нечувствительных к приказам и поводьям животных. Кто-то лежал с раздробленными костями, кто-то сумел избегнуть ударов подкованных копыт, но ни люди, ни лошади не могли пересечь прочерченной тёмным волшебством границы.
Джерард мимовольно содрогнулся, когда ладонь Зимней Ночи легла ему меж лопаток. Он был слишком погружён в себя и, помимо обыкновения, оказался застигнутым врасплох приближением Зимней Ночи, но остро почувствовал, как холодно прикосновение сиды. Точно прикосновение мертвеца.
Лицо её по-прежнему прекрасно, но красота её мёртвая, — понял он. Так, верно, может быть красива смерть, пришедшая к измученному долгой болезнью или сведённому с ума болью от ран, к тому, кто неистово призывает её прийти и приветствует её, как невесту. И улыбка Зимней Ночи именно такая — ласковая, задумчиво-мечтательная.
— Что же ты, Лисёнок?.. — шепчет сида, и ледяные губы прикасаются к щеке, туда, где лихорадочным румянцем горят следы не нанесённых ударов. — Отчего не радуешься?