Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ребенок родился. Мальчик. Их последний ребенок. Он пришел в их жизнь после стольких горестей. Поэтому он не имел права заставлять их страдать. Он был образцовым ребенком. Мало плакал, приспосабливался к разным неудобствам, разлуке, бурям, никогда не уклонялся от домашних обязанностей. Для родителей он стал утешением. Он был идеальным сыном, как бы в противовес малышу. Все его детство прошло под печатью усиленного наблюдения за его ростом. Иногда мать спрашивала его, видит ли он апельсин в вазе с фруктами в дальнем углу кухни. Он отвечал: «Да, конечно, вижу». Тогда мать улыбалась, но у нее в глазах проглядывала такая печаль, что он подробно описывал апельсин, лишь бы эта печаль исчезла. Фрукт вроде перезрел, говорил сын, темноватого цвета, не идеально круглый, лежит на яблоках, кажется, вот-вот скатится, но как-то держится. Мать в конце концов всегда начинала хохотать. Рост сына постоянно сопровождали вздохи облегчения. Стены были увешаны фотографиями, на которых были запечатлены его первые шаги, первые слова, первые жесты, и эти кадры умиротворяли, успокаивали. Он был в порядке, доказательством служило то, что он ходит, говорит, видит. Все это можно было увидеть на фотографиях. Доказательства.
Последний ребенок шел по жизни не один. Он это знал. Он родился вместе с тенью умершего. Эта тень постоянно присутствовала на его пути. Ему придется с этим жить. Он не восстал против этой вынужденной двойственности, наоборот. Он вписал ее в свою жизнь. До него родился ребенок-инвалид, который дожил до десяти лет. Те, кого не стало, продолжали оставаться членами семьи. Он часто просыпался по ночам, что было теперь свойственно всем в доме. (Уже никто не спал нормально. Сны всегда были печальны.) Ребенок поднимался, понимал, что предчувствие его не подвело. Он заставал отца за чтением у холодного камина. Или мать, сидящую на диване: ее взгляд или был устремлен в пустоту, или блуждал. И тогда он садился рядом с ними и тихонько говорил обо всем и ни о чем. Он предлагал им травяной чай, рассказывал о школе, об аварии с кооперативным грузовичком. Он защищал их, мы все так делаем, когда сидим у кровати захворавшего ребенка. Он, конечно, чувствовал, что это не должно было быть его ролью. Но он также чувствовал, что судьба любит менять людей ролями и что ему нужно приспосабливаться. Такое положение дел не вызывало у него лишних размышлений или особого бунтарства. Все было так, как было. Он был очень добрым. Он улыбался, стоя у камней рано утром во дворе, и многим это могло показаться проявлением наивности — кто улыбается камням? Но мы распознали его благородство, благородство доброты, которое подразумевает смелость открыться миру и уверенность — очень ценное качество, — что чье-нибудь неприятное суждение ни на что не повлияет. Сила доброты делала его самостоятельным, невосприимчивым к глупости, уверенным в своем инстинкте. Доброта стала его щитом, и он, не задумываясь, принял странную семью, в которой родился, — израненных, но мужественных людей, которых он любил больше всего на свете. Поэтому он заботился прежде всего о родителях.
Их связь была тихой и мощной. Между собой они образовали как будто кокон, их дни шли, и шрамы рубцевались. На его плечи легло бремя возрождения. Оно было одновременно и тяжело, и благодатно. Но такова была его роль. Иногда отец взъерошивал ему волосы нежно, но встревоженно, почти грубо, и это выдавало его страх — страх, что сын уйдет; отцу казалось, что сына надо удержать дома, потому что до него были страдания, а после него не будет ничего. Сын будто занимал какое-то промежуточное положение. Он был одновременно началом чего-то нового и продолжением, переломом и обещанием.
Его волосы были не такими густыми, как у малыша. Глаза были не такими темными, ресницы — не такими длинными. Он чувствовал себя «не таким, как», что бы ни делал, хотя именно малыш когда-то был «не таким, как». Последний сын думал об этом без горечи, потому что чувствовал, что к малышу все относились по-доброму, и ему бы хотелось узнать, каким был малыш. Он многое бы за это отдал. И потом было что-то еще. Моменты, которые последний сын делил с родителями, принадлежали только ему. Они родились вместе с ним. В этих моментах не было горьких воспоминаний, не было призраков. Он не чувствовал себя обделенным.
Отец брал его с собой работать. Они заготавливали дрова. Звук бензопилы, казалось, рассекал воздух. Сыну нравилось наблюдать, как зубцы сначала приближаются к дереву, а затем погружаются в него, как в масло. Падающие на землю щепки издавали глухой звук. Он наклонялся и тянул бревно на себя, а отец уже хватал следующее бревно и клал его на железные козлы с похожими на челюсти рогатками на концах. Затем он толкал тачку к дровяному сараю, открывал источенную временем дверь, выгружал древесину для просушки и думал о ярлыках, на которых был указан год рубки: 1990, 1991,1992 — столько лет прошло без него.
Часто они с отцом надевали шапки и перчатки и отправлялись что-нибудь строить или ремонтировать. Это была их великая страсть: укреплять, править. Выправлять. Они возвели стену методом сухой кладки, сладили лестницу для спуска к реке, установили ворота, балюстраду, водосток, построили небольшую террасу. Вместе ездили в большие строительные магазины. Каждый раз, когда они проезжали мимо рекламы с изображением луга, на котором стоял дом с черепичной крышей и воротами (в рекламе упор делался на то, что крыша безупречна), сын чувствовал, как отец чуть напрягается. Поэтому он решил, что дом на лугу должен был сыграть какую-то роль в истории с малышом. Он чувствовал, как все вокруг напряглись, когда мать делала фруктовое пюре или когда однажды какая-то женщина раскладывала коляску на