Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Черт побери, это соблазнительно, — признался Микеле.
— Хочешь его, бедное дитя народа? — спросил Чирил-ло. — Ты ведь не можешь, как мы, перед лицом смерти призвать на помощь науку и философию.
— Спасибо, доктор, спасибо, — отвечал Микеле. — Это значило бы понапрасну изводить яд.
— Почему же?
— Да ведь старуха Нанно предсказала, что я буду повешен, и ничто не может помешать меня повесить. Подарите ваш перстень кому-нибудь другому, кто волен умирать, как ему нравится.
— Я принимаю, доктор, — проговорила Пиментель. — Надеюсь, мне не придется им воспользоваться, но я женщина, в роковой час я могу поддаться минутной слабости. Если со мною случится такое несчастье, вы меня простите, да?
— Вот перстень. Но напрасно вы в себе сомневаетесь, я за вас отвечаю, — сказал Чирилло.
— Не важно! — воскликнула Элеонора и протянула руку. — И все же давайте.
Тюфяк доктора лежал слишком далеко от Элеоноры Пиментель, чтобы Чирилло мог передать ей перстень из рук в руки, но он протянул кольцо ближайшему соседу, тот следующему, а последний отдал Элеоноре.
— Рассказывают, — заговорила Элеонора, — что, когда Клеопатре принесли аспида в корзинке с фигами, царица погладила его и сказала: «Добро пожаловать, мерзкая маленькая тварь, ты кажешься мне прекрасной, потому что ты — свобода». Ты тоже свобода, о драгоценный перстень, и я целую тебя как брата.
Сальвато не принимал участия в этой беседе. Он сидел на своей постели, упершись локтями в колени и положив подбородок на руки.
Этторе Карафа с беспокойством за ним наблюдал. Со своего тюфяка он мог дотянуться до Сальвато.
— Ты спишь или грезишь наяву? — спросил он. Сальвато совершенно спокойно поднял голову, и лицо его было печально лишь постольку, поскольку печаль была обычным его выражением.
— Нет, — ответил он. — Я размышляю.
— Над чем?
— Над одним вопросом моей совести.
— Ах, как жаль, что тут нет кардинала Руффо! — сказал, смеясь, Мантонне.
— Я мысленно адресовался не к нему, этот вопрос совести можете разрешить только вы.
— Черт возьми! — воскликнул Этторе Карафа. — Я и не подозревал, что меня заперли здесь для того, чтобы участвовать в совете.
— Чирилло, наш учитель в вопросах философии, науки и в особенности в вопросах чести, только что сказал: «У меня есть яд, но только для меня одного, следовательно, я им не воспользуюсь».
— Хотите перстень? — живо спросила Элеонора. — Я не возражала бы против того, чтобы его отдать, он жжет мне руки.
— Нет, спасибо. Я только хочу задать вам, друзья, один простой вопрос. Вы не хотите умирать один, дорогой Чирилло, спокойной и безболезненной смертью, раз вашим товарищам придется умереть смертью жестокой и позорной?
— Это верно. Раз меня приговорили вместе с ними, значит, — так мне кажется, — я и умирать должен вместе с ними и тою же смертью, что и они.
— А теперь скажите: что, если вместо возможности умереть вы получили бы уверенность в том, что будете жить?
— Я отказался бы от жизни по тем соображениям, по которым отверг смерть.
— Все вы думаете так же, как Чирилло?
— Все, — хором отвечали четверо мужчин. Элеонора Пиментель слушала со все возрастающим волнением.
— А если ваше спасение, — продолжал Сальвато, — могло бы повлечь за собою спасение другого существа, слабого, невинного, что под угрозой смерти рассчитывает только на вас, надеется только на вас и без вас погибнет?
— О, тогда ваш долг согласиться! — с живостью вскричала Элеонора.
— Вы, Элеонора, говорите как женщина.
— А мы говорим как мужчины, — возразил Чирилло, — говорим то же, что и она: «Твой долг согласиться, Сальвато».
— Вы так считаете, Руво? — спросил молодой человек.
— Да.
— Вы так считаете, Мантонне?
— Да.
— Ты так считаешь, Микеле?
— Да, да! Сто раз да!
И, склонившись в сторону Сальвато, он прибавил с жаром:
— Во имя Мадонны, господин Сальвато, спасите себя и спасите ее! Ах, если бы я мог быть уверен, что она не умрет, я плясал бы по дороге на виселицу, с петлей на шее кричал бы: «Слава Мадонне!»
— Хорошо, — сказал Сальвато. — Я узнал то, что хотел узнать. Благодарю.
И снова воцарилась тишина.
Только лампа, в которой кончилось масло, на миг зашипела, замигала и медленно погасла.
Скоро сероватый печальный рассвет, просочившись сквозь прутья оконной решетки, возвестил о начале дня, последнего для приговоренных.
— Вот эмблема смерти: лампада угасает, наступает тьма, а потом рассвет.
— Вы уверены насчет рассвета? — спросил Чирилло.
В восемь утра те из приговоренных, кому удалось заснуть, были разбужены лязгом замков на двери первой комнаты, той, где стоял алтарь.
Вошли тюремщики, и главный из них объявил во всеуслышание:
— Заупокойная месса!
— Зачем нам месса? — отозвался Мантонне. — Может быть, они думают, что мы не сумеем умереть и без этого?
— Наши палачи хотят перетянуть на свою сторону Господа Бога, — отозвался Этторе Карафа.
— Я нигде не читал, чтобы месса была предписана святым Евангелием, — в свою очередь заявил Чирилло. — А Евангелие — это единственное, во что я верю.
— Ну что ж, — прозвучал тот же повелительный голос. — Освободите от цепей только тех, кто хочет присутствовать на церковной службе.
— Освободите меня, — произнес Сальвато.
Ту же просьбу высказали Элеонора Пиментель и Микеле.
Всех троих освободили.
Они перешли в соседнее помещение. У алтаря стоял священник, солдаты охраняли дверь, а в коридоре сверкали штыки — это говорило о том, что приняты все меры предосторожности и там находился многочисленный отряд.
Сальвато хотел освободиться от цепей лишь для того, чтобы не упустить случая связаться с отцом или его помощниками, возможно готовившимися к его спасению.
Элеонора пожелала слушать мессу потому, что душа этой женщины и поэтессы стремилась к священному таинству.
Микеле же, неаполитанец и лаццароне, свято верил, что не может быть достойной смерти без заупокойной мессы.
Сальвато стал в дверях, соединявших обе комнаты, но напрасно он обводил вопрошающим взором присутствующих и заглядывал в коридор, — вокруг не было никаких признаков того, что кто-то занимается его спасением.
Элеонора взяла стул и склонилась вперед, опираясь на его спинку.