Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну да, и это не только на иконах, – обрадовалась, что может блеснуть познаниями, Аня. – Есть темный, багряный, траурный, как багряные ризы в Великий пост. А на Пасху священники надевают ярко-красные одежды.
– Я не знал, – сказал Яша к полному удовольствию сумевшей отличиться Ани. – А кстати, о посте… Как-то он затянулся, по-моему? Я есть хочу. А ты?
– Угу, – призналась Аня, которая предпочла сегодня утренний сон в ущерб завтраку. Одним словом, проспала и понеслась на встречу с Яшей натощак и чуть не опоздала.
– Тогда позвольте, мадемуазель, пригласить вас позавтракать. Я слышал, есть здесь неподалеку злачное местечко под поэтическим названием «Бродячая собака». Вдруг там обитают чьи-то духи? Вкушают винные пары, неосязаемо целуют красивых девушек, витийствуют безмолвно, и трепетные стихи рождаются в пламени свечей… Там, Аня, свечи есть?
– Вот не знаю, не пришлось побывать. Вряд ли среди бела дня… Да и духи прошлого тоже вряд ли бесчинствуют. Это же совсем другая «Собака», старая безвозвратно околела.
– Проверим, – решительно кивнул Яша. – Я бы заказал мясное ассорти, если ты не возражаешь. Кого как, а меня духовное горение истощает, и я делаюсь грешен, плотояден и прожорлив.
Аня не имела ничего против мясной закуски, но быстро насытилась и закурила, затянувшись всласть, расслабленно, а не судорожно и невкусно, как чаще всего бывало в последнее время. А Яша все ел, неторопливо и аккуратно выбирая багряные кусочки колбаски, аппетитно розовые ломтики буженины и ветчинки, нежно просвечивающие лепестки бекона в темных прожилках, и тихо постанывал над каждым кусочком, сначала любуясь мгновение, потом пробуя, глотая, запивая красным вином.
– Яша, – решилась спросить долго наблюдавшая за ним Аня, – ты, конечно, извини, но, по слухам, евреи-то свининку не едят…
– Ерунда, – ответил Яша. – Едят. Трескают. Если только не ортодоксы, которых, кстати, недолюбливают. И, во-вторых, при чем тут я?
– Ну так ты вроде бы по матери?..
– И совсем ерунда, – пожал плечами Яша, наверчивая на вилку длинный кусок бекона. – Матушка моя, Ее Великолепие, чистокровная хохлушка. Ее же в роддоме мамаша бросила, а фамилия природной матушки была Гарбузенко. А бабушка Фрида с дедушкой Йосей, ныне покойным, ее удочерили, и стала она Полубоевой Оксаной Иосифовной. Поэтому еврей я только по гражданству. Ну и что?
– Ну и ну. Как интересно. Я не знала, никто мне не объяснял, – оправдывалась Аня. – А в Израиле хорошо?
– Хорошо, – кивнул Яша. – Матушка процветает и благоденствует, вся в сиянии славы. А нам с отцом, если честно, не всегда уютно. Ну, я-то там вырос, а он… Душновато ему, слишком много морской соли, слишком много пряностей, слишком мало свежей зелени, слишком здоровый климат, не та вода, не та земля, ни снега, ни мороза и петербургской прославленной слякоти и сезонной простуды… Он сильно тоскует временами, но скрывает от матушки это шило в мешке.
– Тяжело, наверное, – посочувствовала Аня.
– Да. К тому же матушка его поссорила с родителями, как я понимаю. Она не жалует папину родню. А результат? Мы с тобой, кузина, толком первый раз, можно сказать, видимся.
– Да, ты ведь в сознательном возрасте ни разу не приезжал в Питер?
– Ни разу, – подтвердил Яша, сворачивая салфетку.
– А откуда, позволь спросить, у тебя такие познания по истории, искусству, географии города? Откуда ты все это знаешь?
– Петербург? Отец рассказывал, а я влюбился в город. И стал изучать. Есть ведь Интернет, альбомы, карты, справочники. Все как-то само ложилось на память, как поэма. Я заочно почувствовал Питер, и вот чувство такое, что не в первый раз приехал, а вернулся сюда, как домой. Мне кажется, я не смогу здесь заблудиться, даже если очень постараюсь. Хочешь, я тебе еще покажу его?
– Ну да, – загорелась Аня, – хочу, конечно.
Ей было и вправду любопытно, не заблудится ли Яша.
И они отправились бродить по набережным, где по-особому, по-осеннему потемнела и посвежела в гранитных руслах тихая вода, усыпанная тусклым кленовым золотом. Отправились бродить по глухой асфальтовой аскезе, по гулким, почти безлюдным ущельям, не оживленным ни деревьями, ни травой, что не смела пробиваться даже сквозь щели на асфальте. Выходили на облетающие бульвары, шуршали в парках по подсохшей мертвечине листвы, обильной и великолепной, как Византия в преддверии заката своего. Пугали голубей в длинных дворах, сворачивали наугад, огибали небогатые и безалаберные клумбы, снова выходили на набережные и надолго останавливались на мостиках, читая письмена светлой водной ряби, когда вздыхал ветер. И забыли, когда было утро, может быть, год назад или вечность.
И было немножко больно. Яше – от того, что он не с Таней, своим добрым грачиком. А Ане – от того, что помнила: ее никто не поцелует на пороге, приведя домой, и она остывала, вспоминая о своем одиноком ныне бытии.
* * *
– О, мы лечим всех, даже тех, от кого отказались на других отделениях, – мерзко гундосил Феликс Борисович и задирал верхнюю губу. Вероятно, для того, чтобы подпереть ею кончик носа и открыть таким образом доступ воздуха к ноздрям. – Эта замечательная кровать-массажер… – разорялся он, но прервал вдруг рекламный текст, налился дурной кровью и завыл на повышенных тонах: – Тебе пора бы знать, Вячеслав Сергеевич: если видишь, что я занят, то и обращаться ко мне не следует. Я не могу себе позволить делать два дела одновременно. Что, я не понимаю, что за срочность такая? У нас, слава богу, не реанимация уже! – Эта раздраженная тирада адресована была человеку вида невзрачного и затурканного, в старом халате с плохо застиранными пятнами, дурно стриженному и с повадкой приблудной собачонки, который попытался робко что-то выяснить у заведующего отделением.
– П-прошу п-прощения, – покраснел Вячеслав Сергеевич и развернулся униженно в попытке удалиться.
Были бы здесь кусты, он бы шмыгнул в них, лишь бы прочь с глаз, подумал Вадим Михайлович. А потом вдруг встрепенулся, потому что проскочил у него в голове разряд узнавания: студенческий пикничок по весне в Белоострове на тесном пляжике омутистой реки Сестры, дымящаяся зола костерка, полная картошки, «Столичная» в тенечке, большая банка крупной серой соли, «Отдельная» колбаса, хлеб толстыми ломтями, донья Инес, сама весна, сама любовь, в старых джинсах и в длинном грубом свитере, свежа, будто подснежник, с гитарой на коленях… Сенька Шульман, дурак дураком, не может с бутылки «бескозырку» толком содрать, весь изрезался… И Славка с замызганной, потертой, облупленной, сиплой своей гармошкой, дурашливой, развеселой и бесшабашной, как и сам Славка, самый популярный мальчик на курсе.
– Славка! – позвал Вадим. – Славка, черт!
– А? – в недоумении обернулся Славка и вылупился на Вадима совсем прежними круглыми глазками с короткими, как у черта, ресничками. – Вадька? – с трудом определил он и переспросил недоверчиво: – Ты или не ты?
– Я, не сомневайся даже, – уверил Вадим и кивнул перекошенному заведующему отделением: – Я все, в общем, понял, Феликс Борисович. И про кровать эту, и про то, как работает вверенное вам отделение. Я вот старого друга встретил, Феликс Борисович. Целый век не виделись. Позвольте, я с ним побеседую.