Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В том же — июльском — номере «Отечественных записок» появился очерк Г. И. Успенского «Секрет», шедший первым в серии «На родной ниве». Конечный вывод Успенского: «…прежде, нежели <…> рекомендовать смирение как наилучшее средство для этого труда, заняться с возможною внимательностью изучением самой нивы и положения, в котором она находится, так как, очевидно, только это изучение определит и „дело”, в котором она нуждается, и способы, которые могут помочь его сделать. А прорицать можно и после».[156]
С «Отечественными записками» вступила в спор газета «Новороссийский телеграф». Ее не удовлетворяло слишком «узкое» будто бы определение народа, которое приводил журнал (см.: Z. Журнальные заметки // Новороссийский телеграф. 1880. 13 августа. № 1652). Но другие демократические органы печати поддержали «Отечественные записки». Так, народнический журнал «Русское богатство» писал: «Теперь, когда речь г-на Достоевского появилась в печати, мы сознаем, что успех ее в значительной мере и обуславливается градом аплодисментов, заглушавших то один, то другой конец мысли, почему-либо симпатичный обществу <…> но без конца».[157]
Мягче выступил журнал «Дело»: «Вообще г-н Достоевский мастер действовать на нервы», — писал О. П. в статье «Пушкинский юбилей и речь г-на Достоевского». «Высказанное им в своей речи по поводу Пушкина profession de foi не новость. Он не раз его высказывал в своих произведениях устами тех или иных героев. Это — какое-то туманно-неопределенное искание „правды”, проповедь любви с оттенком мистицизма и некоторым запахом постного масла <…> в первый раз, по крайней мере, в течение последних лет вы слышите, что за русскими „скитальцами” последнего времени хоть признано право страдания <…>[158] Так, вероятно, поняла это место и та молодежь, которая сделала овацию г-ну Достоевскому, и так хотелось бы понять и нам». О. П. связывает причины «неудачи» Достоевского с его «мистицизмом»: «Нашего романиста трудно понять, потому что у него мистицизм затемняет и те проблески истины, которые порой являются, хотя и в фантастическом виде. И вот почему речь его, производившая потрясающее впечатление на слушателей, в чтении производит далеко не то впечатление, несмотря на талантливость. Вот почему она даже пришлась по плечу „Московским ведомостям”, где она напечатана, и может вызывать, с одной стороны, венки со стороны молодежи, а с другой — одобрение „Нового времени”».[159]
Примечательно, что и славянофил А. И. Кошелев хотя и мягко, но достаточно решительно отклонил многие положения речи Достоевского: «Нельзя без особенно глубокого, сердечного сочувствия, — писал Кошелев, — прослушать или прочесть прекрасную статью Ф. М. Достоевского о нашем бессмертном Пушкине <…> Он называет Пушкина пророком и даже по преимуществу таковым. Мы думаем, что всякий гениальный поэт и даже гениальный человек вообще — более или менее пророк <…> Вполне согласны, что Пушкин народный поэт и, прибавим, — первой степени, но что отзывчивость вообще составляет главнейшую способность нашей народности — это, кажется нам, неверно; и мы глубоко убеждены, что не это свойство утвердило за Пушкиным достоинство народного поэта <…> Не могу также согласиться со следующим мнением г-на Достоевского: „Что такое сила духа русской народности, как не стремление ее, в конечных целях своих, ко всемирности и всечеловечности?” Думаем, что это стремление также вовсе не составляет отличительной черты характера русского народа. Все народы, все люди более или менее, с сознанием или без сознания, стремятся осуществить идею человека — это задача каждого из нас. До сих пор с сознанием мы менее других ее исполняем или даже стремимся к ее исполнению». Те свойства русской души, которые писатель считает зародившимися в результате петровских реформ, А. Кошелев считает порождением современной русской действительности: «Собственно, мы фантазеры не по природе, а в силу внешних обстоятельств: нам душно, нам скучно <…> Все наши идеалы мы должны переносить бог весть куда…».[160]
Кошелеву возражал историк литературы и педагог В. Я. Стоюнин, который видел ошибку Достоевского не в неумеренном расширении, а, напротив, в сужении временных границ возникновения такой национальной черты, как скитальчество: «Г-н Достоевский находит <…> скитальчество явлением новым в русской жизни <…> Мы же говорим, что скитальчество составляет коренную черту русской жизни от самого начала ее истории. Все, что было недовольно установившеюся обыденною жизнью, скованною старыми правилами, порядками и преданиями, все отдавалось скитальчеству, чему благоприятствовала ширь русской земли с ее степями и лесами».[161]
Из «толстых» журналов лишь «Мысль» поначалу была на стороне Достоевского. «По нашему мнению, — писал NN (Л. Е. Оболенский) в статье «А. С. Пушкин и Ф. М. Достоевский как объединители нашей интеллигенции», — обозначился новый момент в истории развития нашего сознания <…> Идеал есть реальная, физическая сила, и эту-то силу Ф. М. Достоевский пробудил в русских сердцах, показал ее воочию, и его не забудут вовеки, как не забыт Моисей и его огненные столбы…». Критик продолжает: «Почему он именно был вдохновлен более других, и почему именно Пушкиным? Пушкин представлял уже в себе такой синтез более других наших поэтов, а Достоевский соединяет в себе более всех других и идеализм, и страшный опыт реальной жизни, он ближе всех нас стоял к народу, страдал вместе с ним, и вот почему он больше всех реалист, но он больше всех и идеалист, потому что он больше всех человек беззаветной непосредственной веры, которой, быть может, тоже научился у народа, живя и страдая вместе с ним <…> Он говорил не от одной интеллигенции, но от всей массы народа русского и от его интеллигенции, как части. Речь Достоевского была сильна не ее тоном, не ее жестами и не звуками голоса; она сильна той величественной сущностью идеала, который заключается в ней».[162]
Особое место в ряду откликов на пушкинскую речь Достоевского занимает статья К. Н. Леонтьева «О всемирной любви», появившаяся в газете «Варшавский дневник».[163] В статье этой, отразившей взгляды верхов тогдашней православной церкви, Леонтьев писал: «Г-н Достоевский, по-видимому, один из немногих мыслителей, не утративших веру в самого человека <…> Мыслители или моралисты, подобные автору „Карамазовых”, надеются, по-видимому, больше на сердце человеческое, чем на переустройство общества». Между тем христианство не верит, по Леонтьеву, «безусловно ни в то, ни в другое, — то есть ни в лучшую автономическую мораль лица, ни в разум собирательного человечества, долженствующий рано или поздно создать рай на земле».
Леонтьев сам охарактеризовал себя как сторонника «идеи христианского пессимизма»: «неисправимый трагизм» земной жизни, включающий