Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лесток ушел и дословно передал императрице слова французского посланника.
В этот же день вечером маркиз был приглашен императрицей во дворец. Он, конечно, не замедлил явиться. Императрица приняла его чрезвычайно приветливо, но, видимо, была еще взволнована пережитыми ею за сутки событиями.
— Я чувствую, — сказала она маркизу, — еще до сих пор подхваченной себя каким-то вихрем… Что скажут теперь наши добрые друзья англичане? — с живостью перебила она себя. — Есть еще один человек, на которого мне было бы интересно взглянуть, — это австрийский посланник Ботта. Я полагаю, что не ошибусь, если скажу вам, что он будет в некотором затруднении; однако же он не прав, потому что найдет меня как нельзя более расположенной дать ему 30 тысяч подкрепления.
При своем торжестве императрица не забыла и о Людовике XV.
— Я вполне убеждена, — сказала она, между прочим, маркизу, — в том, что его величество примет более, чем кто бы то ни был, участия в том, что случилось со мною счастливого; я рассчитываю сама ему выразить, как я тронута всем, что он для меня сделал.
Действительно, день спустя после переворота и раньше, чем иностранные дворы были официально извещены об этом событии, императрица написала французскому королю.
«Мы нисколько не сомневаемся, любезный брат и истинный друг, — говорила в письме царица, — что ваше величество, в силу дружеских чувств, питаемых вами к августейшим нашим предкам, не только примете с удовольствием известие об этом благоприятном и благополучном для империи нашей перевороте, но что вы разделите наши намерения и желания во всем, что может послужить к постоянному и нерушимому сохранению и вящему упрочению дружбы, существующей между обоими нашими дворами. Мы же, со своей стороны, во всем продолжение нашего царствования будем этим, как нельзя более, озабочены и с удовольствием воспользуемся всяким удобным случаем уверить ваше величество в этом искреннем и неизменном намерении нашем».
Общее ликование, повторяем, было в Петербурге. Да и немудрено, так как разгар национального чувства, овладевшего русскими в описываемое нами время, дошел до своего апогея. Русские люди видели, что наверху при падении одного немца возникал другой, а дела все ухудшались. Про верховных иностранцев и их деяния в народе ходили чудовищные слухи. Народ говорил, указывая на окна дворца цесаревны:
— Петр Великий в Российской империи заслужил; орел летал да соблюдал все детям своим, а дочь его оставлена.
Всем нравилось, что Елизавета отказывалась от браков с иностранцами и постоянно жила в России. Ходили слухи, что иноземные временщики преследовали ее. Действительно, ей давали мало средств; при ней состоял урядник, который следовал за ней даже по городу. Ее двор был скромен и состоял из русских — Алексея Разумовского, братьев Шуваловых и Михаила Воронцова. Сама цесаревна превратилась из шаловливой красавицы в грустную, но ласковую женщину величественного вида. Она жила с чарующей простотой и доступностью, одна каталась по городу. Все в ней возбуждало умиление народа, даже гостинодворцы не брали с нее денег за товары. Чаще всего ее видели в домике у казарм, где она крестила детей у рядовых и ублажала родителей крестников, входя даже в долги. Гвардейцы называли ее не иначе как «матушкой». Понятна, таким образом, радость народа и солдат.
Особенно радовалась рота преображенцев. Она была названа «лейб-кампанией», что напоминало «надворную пехоту» Софии. Каждый рядовой стал дворянином и получил деревню с крестьянами. В вышедшем манифесте было сказано, что царевна «восприняла отеческий престол, по просьбе всех верных подданных, особливо лейб-гвардии полков».
Люди, страдавшие при двух Аннах, были осыпаны милостями. Над недавними государственными людьми был назначен суд, и 11 января 1742 года утром по всем петербургским улицам с барабанным боем было объявлено, что на следующий день, в 10 часов утра, будет совершена казнь «над врагами императрицы и нарушителями государственного порядка».
С самого раннего утра толпы народа начали собираться на Васильевском острове, на площади перед зданием коллегии. Астраханский полк окружал эшафот, на котором виднелась плаха. Арестанты рано утром из крепости были привезены в здание коллегии, откуда в десять часов их уже выводили на площадь.
Первым появился Остерман, которого по причине болезни ног везли в извозчичьих санях в одну лошадь. На нем был небольшой парик, черная бархатная фуражка и старая короткая лисья шуба, в которой обыкновенно сидел он у себя дома.
За Остерманом шли: Миних, Головкин, Менгден, Левенвольд и Тимирязев. Когда они все были поставлены в кружок один подле другого, четыре солдата подняли Остермана и внесли на эшафот на стуле. Ему был прочитан приговор. Он обвинялся в утайке духовной Екатерины I и в намерении выдать замуж цесаревну Елизавету за убогого иностранного принца. После прочтения приговора солдаты положили Остермана на пол лицом вниз, палачи обнажили ему шею, положили его на плаху, один держал голову за волосы, другой вынимал из мешка топор.
В эту минуту читавший ранее приговор секретарь провозгласил:
— Бог и государыня даруют тебе жизнь.
При этих словах солдаты подняли его и отнесли в сани, где он и оставался все время, пока объявляли приговоры другим. Всем им было объявлено помилование без возведения на эшафот. Когда народ увидал, что ненавистных немцев не казнили, «то встало волнение, которое должны были усмирять солдаты».
Остермана сослали в Березов, Миниха — в Пелым. На пути в Сибирь Миних встретился с возвращавшимся Бироном. Соперники-временщики молча раскланялись. Анну Леопольдовну с мужем отправили в Холмогоры, где она умерла через пять лет. Иван VI был заключен в Шлиссельбургскую крепость.
На приближенных Елизаветы Петровны посыпались милости. Особенно награжден был Алексей Григорьевич Разумовский. В самый день восшествия на престол он был пожалован в действительные камергеры и поручики лейб-кампании, в чине генерал-лейтенанта. Немедленно был отправлен в Малороссию офицер с каретами, богатыми уборами и собольими шубами за семейством нового камергера.
В ответ на расспросы офицера, по приезде в Лемеши, о том, где живет госпожа Разумовская, удивленные крестьяне отвечали:
— В нас з роду не було такой пани; але, коли бажаете, хата Розумихи-вдовы.
Несмотря на петербургский случай своего старшего сына, Наталья Демьяновна продолжала слыть между соседями только Розумихой и по-прежнему содержала в Лемешах корчму, что, впрочем, в Малороссии не имело унизительного значения. Захваченная врасплох, она не хотела верить словам офицера и отвечала ему:
— Пане ясновельможный, ты хлопец добрый, не глузуй з мене, що я тоби подняла?
Известие о переменах в Петербурге еще не доходило до Лемеш, а все самые блестящие представления старушки о величии сына до того далеки были от внезапно поразившей ее действительности, что нетрудно понять ее недоверчивость. Наталья Демьяновна собралась с сыном Кириллом, дочерьми, внуками и внучатами, родными, двоюродными и пустилась в путь-дорогу.