Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Со времени его последнего визита в квартире Фио порядка не прибавилось. Повсюду валялись книги; на телевизоре и книжных полках, на столе и даже на полу стояли неубранные чашки. Шарль Фольке оглядел библиотеку; из книг по искусству он обнаружил лишь «Историю искусства» Эли Фора, «Воззрения эпохи Кватроченто» Майкла Баксандалла, альбом работ Уистлера издательства «Taschen» и сборник рисунков Семпе. Неплохая подборка, но весьма скудная. От свечи, горевшей на журнальном столике, пахло медом. Фио предложила Шарлю Фольке стул, сама же уселась на диван, по-турецки поджав ноги. Цветы она положила рядом с собой; на красный плюш стекали капли с их влажных листьев. В руках у Фио в стакане воды шипел аспирин.
— А вы, оказывается, знаменитость. Я навела справки.
На самом деле она просто ввела имя Шарля Фольке в поисковую систему Зориного компьютера и с удивлением обнаружила, что молодой человек, претендовавший на роль ее личного Вергилия, был очень известен. Не то чтобы ее сильно впечатлила подобная новость, просто немного смутило, что такой известный человек уделяет ей столько внимания. Ей казалось, что он будет разочарован.
— Мне очень жаль, но я не знала.
Фио накрутила на палец рыжую прядь. Последнюю фразу она произнесла с таким грустным видом, словно узнала, что он болен раком в последней стадии. Шарль Фольке почувствовал себя неуютно. Обычно те, кто его не знал, прослышав о его славе, вели себя совершенно по-другому. Их глаза светились восхищением, особенно — с горечью подумалось Шарлю Фольке — когда они не подозревали, благодаря чему он так прославился. Поначалу эта реакция его раздражала, но поскольку в его голове мрачные мысли долго не задерживались, он быстро приучился чувствовать себя польщенным. Решительно, эта девушка непостижима. И поразительно простодушна, ведь в ее словах, которые могли бы задеть его самолюбие, будь он более тщеславен, не было ни капли издевки, лишь легкое озорство.
— Это не страшно, — скромно ответил Шарль Фольке. — Сама по себе известность ничего не значит. На свете столько известных людей…
— Вы художник. Причем авторитетный. Я могла бы как-нибудь увидеть ваши работы?
— Конечно-конечно, вы окажете мне честь.
— Не стоит преувеличивать. Вы опытнее меня.
— Но не так талантлив.
— Этого я не знаю. Думаю, вы заблуждаетесь на мой счет: я не сильно разбираюсь в живописи. Рисую для собственного удовольствия, и только. Если какие-то мои картины получились красивыми или хорошими — не знаю, как сказать, — то это совершенно случайно.
Ее слова могли бы послужить прелестным определением гениальности, подумал Шарль Фольке. Он с удовольствием обнаружил, что она скептически относится к художественной ценности своих работ. Она была скромна, но не из кокетства, не той расчетливой скромностью, которая так и напрашивается на похвалы; она выглядела растерянной. За внешней хрупкостью скрывался сильный характер, которому нелегко будет смириться с происходящим. Фио Регаль принадлежала к редкой породе странных людей, равнодушных к комплиментам.
Фио встала и предложила Шарлю Фольке чая. Он с радостью согласился — не то чтобы ему действительно хотелось чая, просто он не знал, что сказать. В ее присутствии он тщательно следил за своим поведением, хотя обычно везде и всегда чувствовал себя как рыба в воде. Он и сам не понимал, что с ним творится: он был знаменит да и старше ее, но осознавал, что она куда талантливее, и это главное, а все остальное отступает перед этой беспощадной и горькой истиной. И потому его отношение к девушке было преисполнено глубокой почтительности, которую он старался не демонстрировать, но именно ею определялись и манера его поведения, и та бережная забота, которой он пытался ее окружить. Он был ее верным рыцарем и отдал бы свою жизнь, чтобы спасти ее.
— С вами хочет встретиться один человек, его зовут Герине Эскрибан, он…
— Художник, — закончила начатую им фразу Фио, возвращаясь с двумя чашками в руках. — Это художник, менее известный, чем вы, но я читала о нем статьи, интервью. Надеюсь, вы не из тех дикарей, кто пьет чай с сахаром.
Герине Эскрибан не верил в Бога, зато всегда верил в свою судьбу выдающегося художника.
Он воплощал собой в точности все то, что было доступно любому восприятию, даже лишенному всякой наблюдательности. Он представлял собой простую картинку, примитивную как дважды два: этакий высокий, красивый пятиэтажный дом с двумя окошками под самой крышей; створки ставен хлопают на ветру. Ухоженная цинковая крыша, опрятный цоколь, красная ковровая дорожка тянется по лестницам от самого входа, фасад, когда-то выкрашенный в черный цвет, напоминает теперь об очаровании старых, выцветших вещей.
Он всегда чувствовал себя обделенным и несчастным, поскольку все имел от рождения. Своим родителям — обеспеченным служащим — он так и не смог простить своего счастливого и беззаботного детства. Несмотря на яростные усилия, ему не удалось превратиться в лодыря; перспектива блестяще закончить какую-нибудь высшую школу и занять тепленькое местечко в обществе, вызывавшем у него отвращение, ужаснула его.
Искусство оказалось единственным способом обмануть проклятие. Долгие годы ему удавалось быть известным только в самых узких кругах авангардистского искусства, но теперь столь драгоценное положение отверженного начало приносить дивиденды — нечестивая эпоха обеспечила ему процветание.
Он создал иллюзию, в первую очередь для самого себя, будто он представляет саму современность, самый продвинутый авангард; он не придумывал ничего нового, просто говорил новые слова, порождаемые его бурной мозговой деятельностью. Чаще всего его никто не понимал, но столько непризнанных художников оказались гениями после смерти, что в его случае с оценками остерегались. В общем, очень уж он походил на непонятого гения, ибо понять его было совершенно невозможно. Он не носил фирменных вещей в знак протеста против поклонения крупным компаниям, зато все его мысли и чувства носили на себе отпечаток известных брэндов: своей любимой духовной маркой он выбрал Ницше, цитируя его при каждом удобном случае.
Эта относительно новая мода стала характерной чертой эпохи: художник, переживая свое сиротство, самочинно подбирал себе в отцы какого-нибудь гения. И в этом смысле Герине Эскрибан мог считаться ловким осквернителем могил: так, он присовокупил к своему генеалогическому древу Де Кунинга, Рембо и Баскиата, без всякого согласия с их стороны.
При виде его подписи заливались румянцем щеки редакторов самых престижных журналов, таких как «Estomac» и «Absolu». Следуя их строгой логике, читатели приобщались к непознанному и неизъяснимому благодаря совершенно непонятным статьям Эскрибана.
Героический Герине Эскрибан вызывал на свою голову проклятия со стороны консервативных изданий; героический Герине Эскрибан всячески оскорблял различные ассоциации престарелых католичек. Но, к его великому сожалению, ему не было даровано судьбой ни судебных процессов, ни запретов цензуры, что, конечно же, порочило его репутацию бунтаря. Он презирал средства массовой информации, отказывался появляться на телеэкране. Хотя на самом деле в этом просто не нуждался: его влиятельные друзья, не разделявшие, разумеется, его взглядов, повсюду воспевали и защищали его гений. Несмотря на широко заявленный атеизм и резкую критику сексуального ригоризма, он придерживался чопорных, почти религиозных принципов, согласно которым созерцание произведения искусства не должно доставлять зрителю удовольствие — слишком легкое и доступное чувство, — а должно учить его высшей сложности художественной транссубстанциализации.