Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Яволь, унтерштурмфюрер! — прошептал мой сокурсник, имитируя энергичный мах метлой.
— Ну давай, парашютируй… — согласился я.
Однако от трехэтажного прыжка товарищ мой воздержался, благоразумно решив не рисковать своими нижними конечностями, еще способными пригодиться в дальнейшем, тем более, несмотря на неимоверные нагрузки и изуверскую дисциплину, умереть бы ему ни при каких обстоятельствах в сержантском инкубаторе не дали, хотя и жить — тоже.
В свою очередь я, творчески идею товарища переработав, на одной из тренировок в гимнастическом зале симулировал сначала неловкое падение с брусьев, а затем — сотрясение мозга, подгадав при этом момент, когда многоопытная старуха-майор медчасть покинула и ее замещал фельдшер-сверхсрочник, безграмотно принявший мой учащенный — после основательной физической нагрузки — пульс за симптом резко поднявшегося артериального давления и после укола магнезии отправивший меня во избежание какой-либо ответственности в Реутово, где располагался госпиталь внутренних войск.
В госпиталь меня привезли вечером на армейском «уазике», за что сопровождавшая больного медсестра получила изрядный нагоняй от дежурного врача-полковника, ибо транспортировать меня, оказывается, предписывалось в лежачем положении, на подвесной койке и соответственно на специально оборудованной для того машине.
— Вы у меня под трибунал пойдете! — орал полковник на несчастного медработника, перед которым я мысленно извинялся, одновременно не без опасений раздумывая о том, что будет со мной, если вскроется факт симуляции.
Пронесло.
Я сослался на тошноту, темные точки, плавающие в глазах, боль в затылке и вскоре очутился на восхитительно широкой и мягкой кровати — именно кровати, а не на какой-то койке! — в хирургическом отделении госпиталя.
На ужин — прямо в постель! — мне принесли королевский закусон, где фигурировал кусок настоящей, без жилочки, говядины и, что меня поразило действительно до сотрясения мозгов, — свежий по-ми— дор! Я уже забыл, как он и выглядит-то, помидор этот… И вкус его — тепличного, пресного, не видевшего ни настоящей земли, ни солнца, показался мне божественным.
В палате вместе со мной лежали выздоравливающие после операций по удалению аппендицита двое молодых офицеров и полковник-интендант со сложным переломом руки.
Лейтенанты принесли интригующую весть: после ужина в зале на первом этаже ожидался просмотр свежего приключенческого кинофильма.
Желание поспать боролось у меня со стремлением обозреть закоулки госпитального рая, влекла также возможность приобщения к новинкам кинематографа, и, накинув халат, я поспешил на первый этаж.
По госпиталю тем временем разнеслась тревога: из палаты исчез больной с тяжелым сотрясением мозга!
В разгар сеанса я был из кинозала выдворен, сурово отчитан все тем же дежурным полковником, уже всерьез, как понимаю, усомнившимся в правомерности предварительного диагноза, и вновь уложен на комфортабельную кровать с угрозой конфискации нижнего белья в случае повторения самовольных отлучек.
Утром, после завтрака, злой дух нашептал мне о необходимости срочно позвонить маман, дабы сообщить о своей выдающейся передислокации в больничные покои, однако, вернувшись от телефона— автомата, находившегося в холле, в свою палату, я застал там группу врачей и понял, что пропустил обход, который был обязан встретить на своем рабочем месте, то есть в постели.
— Я извиняюсь… — начал я.
— Опять в кино ходили? — последовал ледяной вопрос.
— В туалет…
— Ну-ка выйдем, — обратился ко мне один из офицеров в белом халате, как впоследствии выяснилось — мой лечащий врач.
Вышли.
— Так, Анатолий, — сказал он. — Простой и честный вопрос: сколько тебе надо здесь отлежать?
Голова у солдата, как говаривал наш ротный, — чтобы думать, а мозги — чтобы соображать.
— А сколько можно? — нагло спросил я.
— Двадцать дней гарантирую. Хватит?
— Спасибо, доктор!
— Не все так просто, Толя. Я учусь в академии. И тебе придется переписать очень много конспектов.
— Чем-чем, — сказал я, — но конспектами вы меня не запугаете.
— Почерк у тебя разборчивый, надеюсь?
— Надо — будет каллиграфический!
Кстати, после этих двадцати восхитительных дней у меня на всю жизнь закрепилась способность бегло писать отчетливыми печатными буквами хотя бы и многие страницы любого текста. Как на русском, так и на английском.
Талант, в дальнейшем оказавшийся невостребованным.
Жизнь в госпитале протекала размеренно и сытно.
Вечером, на сон грядущий, в казенном овчинном тулупе и в валенках я отправлялся подышать воздухом, бродя по темным зимним аллеям, где однажды столкнулся с разговорчивым мужчиной средних лет, одетым в хорошую дубленку и в такие же, как у меня, больничные валенки, что выдавали его принадлежность к категории пациентов.
Мой собеседник представился Василием Константиновичем, на вопрос: в каком, дескать, звании — поморщился, ответив кратко: две звезды в одну линию, и на мое уточнение: "Прапорщик? " — кивнул сокрушенно: мол, извиняй, а до больших чинов не дослужился.
Мужиком он оказался остроумным, свойским, на вечерних прогулках мы поведали друг другу кучу анекдотов, и как-то я даже посетовал вслух, отчего, дескать, не служу под командованием такого вот милейшего старшины, а попадаются мне неизменно какие-то дуболомы и людоеды.
— Задолбали командиры? — поинтересовался Константиныч — так я уже его называл — с сочувствием человека, на собственной шкуре испытавшего все жесткие пинки армейской судьбы и определяющих ее лиц.
— Не то слово! — откликнулся я. — Террор двадцать четыре часа в сутки. По три-четыре ночи в нарядах, кормежка — помои, масло и мясо налево идут, никаких увольнений в город, а вот когда начальство с инспекцией приезжает, тут тебе и салфеточки на столах, и даже конфетки, вечерний киносеанс… благолепие, в общем!
— Потому что об инспекции знают заранее, — умудренно сказал Константиныч.
— Естественно!
Я еще около часа живописал прапорщику ужасы курсантского бытия, упомянув, кстати, о предложении своего сокурсника сигануть с третьего этажа, дабы очутиться здесь, в больничной нирване, как о наглядном примере доведения человека до крайней степени отчаяния, но Константиныч, служивший, по его словам, среди бумагомарателей в каком-то штабе и оторванный от бытия низших слоев, воспринимал мои рассказы как нечто научно-фантастическое, хотя недоверчивое сопереживание мне выказывал.
В холле госпиталя мы с ним простились, я дружески хлопнул Константиныча по плечу, направляясь в свое отделение, но тут заметил замершего у лифта соседа по палате — полковника с загипсованной клешней, смотревшего на меня с каким-то страдальческим укором.