Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Говоря о муже, она повторяла:
– Он очень добрый человек… Вы, наверно, слышите, как он иной раз покрикивает на нас. Это оттого, что он до смешного любит во всем порядок; стоит ему увидеть опрокинутый цветочный горшок в саду или игрушку, лежащую на полу, как он тотчас же выходит из себя… Впрочем, он вправе поступать по-своему. Я знаю, его недолюбливают за то, что он нажил кое-какие деньги, да и теперь еще время от времени заключает выгодные сделки, не обращая внимания на болтовню… Над ним насмехаются также из-за меня. Говорят, что он скуп, держит меня взаперти, отказывает мне даже в паре ботинок. Это ложь. Я совершенно свободна. Конечно, он предпочитает, чтобы я была дома, когда он возвращается, а не разгуливала бы где попало, не бегала бы вечно по улицам или же по гостям. Впрочем, он знает мои вкусы: что мне делать там, вне дома?
Когда она начинала защищать Муре от городских сплетен, она вкладывала в свои слова какую-то особую горячность, словно ей приходилось защищать его также и от других обвинений – исходивших от нее самой. И она с какой-то повышенной нервностью принималась обсуждать, какою могла бы быть ее жизнь вне дома. Казалось, что страх перед неизвестностью, неверие в свои силы, боязнь какой-то катастрофы заставляли ее искать прибежища в этой маленькой столовой и в саду с высокими буксусами. Но минуту спустя она уже смеялась над своим ребяческим страхом, передергивала плечами и снова неторопливо принималась за вязанье чулка либо за починку какой-нибудь старой сорочки»{141}.
Скупость Муре – сквозной мотив в романе. Впоследствии выясняется, что он действительно отказал жене в паре ботинок под предлогом, что покупка нарушит идеальный порядок в его счетах. Марта вовсе не расточительна, но в качестве дисциплинарной меры он жестко ограничивает ее в средствах. «Знаешь что, милая, я буду тебе давать по сто франков в месяц на хозяйство. А если ты во что бы то ни стало хочешь благодетельствовать своих негодниц, которые этого не заслуживают, то бери из денег, которые я отпускаю на твои тряпки»{142}.
Мать художника по сей день остается загадочной фигурой. Сохранился лишь один ее портрет, обнаруженный в 1962 году под толстым слоем неизвестно кем наложенной черной краски (цв. ил. 15) на оборотной стороне портрета сестры Сезанна Мари (цв. ил. 14). Вероятно, вначале был написан портрет Мари, напоминающий любительское подражание Эль Греко. Увидев его у Воллара, Уистлер сказал: «Если бы это нарисовал ребенок лет десяти на своей грифельной доске, его мать, если она хорошая мать, высекла бы его!»{143} В жизни Сезанна мать была точкой опоры, она умерла всего на девять лет раньше его самого, в 1897 году, в весьма преклонном возрасте – восьмидесяти трех лет, и все же мы почти ничего о ней не знаем. Если бы не Золя, нам бы вовсе не было ничего известно о ее внутреннем мире. Возможно, выходя замуж, она была неграмотна, но шесть лет спустя уже могла надписать книгу («Инки»), которую подарила сыну: «О. Обер 1850». Согласно свидетельству ее внучки Марты (старшей дочери Розы; в 1897 году ей было пятнадцать), мать Сезанна не имела привычки писать письма, но, несомненно, их читала – Сезанн ей регулярно писал. Она выписывала популярные журналы «Артист» и «Магазен питтореск» (полная подборка последнего, с 1837 по 1892 год, сохранилась в мастерской художника), оба издания служили источниками идей и образов для Сезанна, который работал так медленно, что натюрморты успевали сгнить и даже бумажные цветы выцветали. «Чертовы негодники, они вечно меняют тон!» – жаловался он{144}.
У нее сложились добрые отношения с друзьями Сезанна. Чаще других ее навещал Золя. Ренуар, гостивший в Жа-де-Буффане в 1880‑х годах, вспоминал радушный прием и фенхелевый суп. «А какой чудесный фенхелевый суп готовила для нас мать Сезанна! Я так и слышу ее голос, диктующий нам рецепт, как будто это было вчера: „Берете стебель фенхеля, ложечку оливкового масла…“ Чудесная была женщина!»{145}
Она вела себя тише супруга, но, по всей видимости, превосходила Марту Ругон в умении держать себя в руках – добродетель, без которой было не обойтись, деля кров с Луи Огюстом. Известно, что временами они жили раздельно. В течение многих лет Елизавета арендовала в Эстаке, на побережье в окрестностях Марселя, маленький дом, который служил ее летней резиденцией (и убежищем для Сезанна во время Франко-прусской войны). Даже в Эксе супруги не всегда жили под одной крышей – кто-то в городе, кто-то в Жа. До раздельного жительства в полном смысле дело не дошло, но некоторая отчужденность в их отношениях была, с годами каждый из них все больше обосабливался, но возможно, они просто договорились о разделе сфер влияния. Мать Сезанна в замужестве продолжала пользоваться девичьей фамилией – стоит ли придавать этому значение? Трудно оценить характер взаимоотношений супругов. Вне всяких сомнений, он менялся в течение более полувека совместной жизни. Какой бы почтительной женой ни была или ни старалась быть Онорина Елизавета, она совершенно не походила на бессловесную жертву. Ее внучка восхищалась характером бабушки («très, très fine»[17]) и ее умом («extrêmement intelligente»[18]){146}. Короче говоря, мать художника была личностью. Ее отношения с другими членами семьи порой бывали натянутыми, особенно с Мари, которая так и не вышла замуж и с годами становилась все более набожной и нетерпимой. «Поля замучает живопись, – говаривал Луи Огюст, – а Мари иезуиты»{147}. Разумеется, с таким деспотичным мужем основания для разногласий у нее имелись, как это явствует из литературного описания Золя. Кроме того, Луи Огюст не прочь был завести любовную интрижку на стороне. Сам Сезанн подозревал, что его отец обхаживал одну из служанок в Эксе, пока они с матерью были в Эстаке{148}. Принимая во внимание личность отца Сезанна, его возможности и обычаи того времени, удивительно было бы, если бы чего-то подобного не происходило. И вряд ли мать об этом не догадывалась.