Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что случилось с твоими носками, что я подарила тебе на днях?
С виду Эцуко была ласковой, однако в ее нежном голосе даже посторонний человек различил бы грозную ноту. Гнев зарождался где-то глубоко в сердце. Причина гнева была необъяснима. Она распаляла себя всякими домыслами — иначе сам вопрос был бы невозможен.
В черных щенячьих глазах Сабуро было смятение. Он снова стал расстегивать только что застегнутый левый рукав.
— В чем дело? Почему не отвечаешь?
Эцуко облокотилась на подоконник. Она пристально, с вызовом смотрела на Сабуро. Гнев ее разгорался. Она испытывала прилив наслаждения. О, какое это было наслаждение! Прежде она и представить не Могла, что такое возможно. В ней разгоралось торжествующее чувство, она жадно всматривалась в грациозную загорелую шею, склоненную перед ней, в свежий порез бритвой на подбородке… Эцуко не замечала, как ее слова, ее голос все больше и больше переполнялся ласковой интонацией.
— Ну да ладно уж! Не робей. Просто я увидела их в мусорном баке… Это ты выбросил?
— Да, я, — ответил Сабуро без колебания. «Кто-то за всем этим стоит, иначе он выдал бы себя голосом».
За спиной Эцуко раздались всхлипы. Это была Миё. Она плакала, прикрывая лицо старым мышиного цвета саржевым фартуком, непомерно большим для ее роста.
— Это я выбросила! Это я выбросила!
— Что ты такое говоришь? И чего ты плачешь? При этих словах Эцуко бросила мимолетный
взгляд на Сабуро. В его глазах вспыхнуло беспокойство, он хотел что-то сказать Миё. Грубо сорвав с лица Миё фартук, Эцуко опередила его. Под фартуком скрывалась перепутанная, раскрасневшаяся физиономия. Деревенская простушка. Заплаканное лицо выглядело уродливо. Или близко к этому. Ее щеки распухли от обиды, лиловели, словно переспелая хурма, вот-вот готовая лопнуть; бессмысленные зрачки расширены; нос сплющен; тонкие реденькие бровки… Из всего этого набора Эцуко раздражали только губы. Губы Миё были пухленькие, как алая подушечка для иголок, обрамленные пушком, словно персик. Прелестные губы, вздрагивающие от рыданий, поблескивающие от слез. Губы Эцуко были намного тоньше.
— В чем дело? Отвечай! Меня не волнуют выброшенные носки. Мне нужно знать, почему ты выбросила их?
— Да, госпожа!
Миё хотела было ответить, но Сабуро опередил ее, выдав себя находчивостью, обычно ему не свойственной:
— Госпожа, это правда я выкинул. Я подумал, что не заслужил носки, поэтому нарочно выбросил их. Это я сделал, госпожа.
— Не говори глупостей, это не повод!
Миё вообразила, что Эцуко сообщит хозяину о проступке Сабуро и тогда Якити обязательно накажет его. Она не могла позволить Сабуро выгораживать ее, поэтому снова вмешалась в разговор:
— Госпожа, это я их выбросила! Когда вы подарили Сабуро эти носки, он сразу же показал мне ваш подарок. Я сильно засомневалась в том, что он получил эти вещи даром. Тогда Сабуро рассердился и сказал: «Хорошо, возьми эти носки себе!» Он бросил их и ушел. Но я же не могу носить мужские носки, поэтому выбросила.
Миё снова подняла передник, утерла лицо. Вот и причина выяснилась. Какая милая, однако, отговорка: «Женщины не носят мужских носков!»
Эцуко поняла, в чем тут дело. Вялым голосом она сказала:
— Ну ладно! Не плачь! Если Тиэко или другие домашние увидят тебя в таком виде, то я не знаю, что они подумают. Разве мыслимо подымать шум из-за какой-то пары носков? Перестань! Вытри слезы!
Эцуко нарочно не смотрела на Сабуро. Она обняла Миё за плечи и, поглядывая на непричесанную и давно не мытую голову, увела ее:
«Ну что за женщина! Вы видели таких, а? Ну что за женщина?»
В кроне дуба раздался посвист сорокопута — впервые в этом году. Ясное осеннее небо оплетали ветви дубов. Миё заслушалась пением, оступилась, забрызгала подол платья Эцуко. Та вскрикнула и освободила руку. Миё тут же присела на корточки, словно собака, и стала тщательно вытирать подол саржевым передником, которым она сама недавно утирала слезы. И все-таки в этих усердных движениях было больше обиды, чем чего-либо иного. Вскоре Эцуко увидела Сабуро в злополучных носках. Он невинно улыбнулся и поклонился ей — как ни в чем не бывало.
* * *
И Эцуко обрела смысл жизни.
Со дня того происшествия до десятого октября, когда произошли неприятности на Осеннем фестивале, Эцуко знала, ради чего она живет на свете.
Эцуко никогда не беспокоилась о спасении души, не взывала о помощи к высшим силам. Тем более удивительно, что в ней пробудилось какое-то понимание смысла жизни.
Большинству людей довольно легко думать о том, что их жизнь ничего не стоит. Однако человеку с тонкой душевной организацией трудно согласиться с тем, что отсутствие смысла обесценивает его жизнь. Эцуко была из такой породы. Ее счастье зависело от решения экзистенциальных проблем. Как правило, для ума обывательского смысл жизни заключается в стремлении к счастью. Мы пробираемся сквозь жизнь, ищем на ощупь смысл; но пока его не обнаружим, продолжаем жить как бог на душу положит. Смысл антиномичен. Когда мы находим его, то и жизнь приобретает двойственный характер. И вот, чтобы достичь единства, мы вкладываем всю мощь страсти, которая составляет сущность жизни. Страсть становится объектом нашего поклонения. Единство иллюзорного и реального составляет суть понятия «смысл жизни», которое действует как закон, не имеющий обратной силы. И вследствие этого мы поворачиваемся к тому, что временно, бренно и ложно.
Но все это не имело к Эцуко никакого отношения. Смысл жизни Эцуко представляла в виде экзотического растения, которое неожиданно вырастает на жизненном пути. Эцуко пришла к заключению, что между иллюзией и воображением существует огромное различие. Воображение она относила к разряду философских категорий, интеллектуальные упражнения, которые чреваты опасными последствиями — вроде авантюрного полета на планере с весьма точным графиком времени и места прибытия. Она обладала талантом манипуляций понятиями — словно нищий, умело выдавливающий пальцами вшей в складках одежды. Чтобы не думать бесцельно и непрерывно о бессмысленности существования, этот талант помогал ей обуздывать воображение.
Что там говорить, сама жизнь подкидывает немало вещественных доказательств, уличающих жизнь в бессмысленности, — что, собственно, и оправдывало бездумное существование Эцуко. Эта коллекция улик, призрачных вещей и дел, обозначившая горизонт ее желаний и надежд, пропущенная через плавильный тигель сознания, раздувалась в пустой шар бездумной жизни. Ее воображение выполняло роль судебного исполнителя, который врывается с постановлением о наложении ареста на ее желания. На обратной стороне этой бумаги имелась даже печать и подпись.
Нет ничего, что превышало бы силу страсти. Однако мирские страсти подвержены выветриванию. А повинны в этом желания и надежды.
В этом случае следует сказать об инстинктах Эцуко: они обнаруживают много общего с инстинктами охотника. Стоит ей случайно заметить, что в дальнем кустарнике вздрагивает белый хвостик зайца, как в ней пробуждается коварство, в жилах начинает играть кровь, все тело охватывает странное волнение; мышцы сокращаются, а нервы напрягаются, словно наложенная на тугой лук стрела. В часы досуга, когда Эцуко теряла всякий смысл жизни, исчезало и это сходство — она проводила дни в лености, нежилась вблизи лампы.