Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Я стала толстая, как королева Тонга», – написала Дорри из Австралии несколько лет спустя. Судя по фото, она не преувеличивала. Волосы у нее были белые, а кожа коричневая, будто веснушки взбесились и слились в одну. Одета Дорри была во что-то обширное, словно расписанное тропическими цветами. Началась война, и про путешествия пришлось забыть, а когда она кончилась, оказалось, что Уилки умирает. Дорри осталась там – в Квинсленде, на огромной плантации, где растила сахарный тростник, ананасы, хлопок, арахис и табак. Она ездила верхом, несмотря на тучность, и научилась водить самолет. Она путешествовала одна в тех краях. Ей довелось стрелять крокодилов. Она умерла в пятидесятых годах, в Новой Зеландии, во время восхождения на вулкан.
Миллисент рассказала всем то, о чем обещала не рассказывать. Конечно, она считала брак Дорри своей заслугой. Она вспоминала свою хитрость, внезапное вдохновение и не считала, что должна оправдываться.
– Кто-то должен был взять быка за рога, – говорила она. Она считала, что сотворила новую жизнь – причем с Дорри у нее это получилось даже лучше, чем с собственными детьми. Она создала чужое счастье или что-то близкое к этому. Она забыла свои слезы, причины которых не понимала и тогда.
Та свадьба изменила и судьбу Мюриель. Она бросила работу и уехала в Альберту. «Я решила потратить на это год», – сказала она. И за этот год нашла мужа – причем из тех, на кого раньше и смотреть не желала. Вдовец с двумя маленькими детьми. «Христианский священник». Миллисент очень удивилась такому определению – разве бывают нехристианские священники? Когда семья приехала в гости – уже с прибавлением, двумя общими детьми, – Миллисент поняла, что имелось в виду. Мюриель больше не курила, не пила и не сквернословила. И не красилась. И музыкальный репертуар сменила. Теперь она играла гимны – те самые, над которыми когда-то потешалась. Она одевалась в какие попало цвета, и на голове у нее был плохо сделанный перманент – седеющие волосы торчали надо лбом кучерявыми пучками. «Я много такого творила раньше, от чего меня теперь воротит», – сказала Мюриель, и у Миллисент сложилось впечатление, что она и Портер относятся именно к этой, отвратительной части прежней жизни Мюриель.
Дом так и не сдали и не продали. И не снесли. Но он оказался таким прочным, что не поддавался времени. Он мог простоять еще многие годы и снаружи выглядеть прилично. Пускай по стене расползается сетка трещин, похожая на дерево, но стена не рушится. Оконные рамы коробятся и перекашиваются, но не выпадают из проемов. Дом стоял запертым, но возможно, что в него забирались дети – малевать на стенах и бить оставленную Дорри посуду. Миллисент ни разу не зашла посмотреть.
У Альберта и Дорри был обычай – потом, когда Альберта не стало, Дорри соблюдала его одна. Наверно, это началось, еще когда они были детьми. Каждый год по осени они собирали – а потом она собирала – все каштаны, опавшие с деревьев. Каждый день выходили и собирали с земли каштаны, которых становилось все меньше и меньше, пока не убеждались, что собрали все до единого. Ну, может, один и пропустили. Потом они пересчитывали собранное и записывали итог на стене в погребе. Дату, год и общее число. Собранные каштаны не шли в дело. Их просто выкидывали на край поля, гнить.
Миллисент не стала продолжать это бессмысленное занятие. У нее и без того дел было полно, и у ее детей тоже. Но когда наступала осень и каштаны лежали в высокой траве, Миллисент вспоминала о том обычае. Дорри, наверно, ждет, что она, Миллисент, будет его блюсти до самой своей смерти. Жизнь, составленная из обычаев, ритуалов, сезонов. Каштаны опадают, нутрии плавают в ручье. Дорри, видимо, верила, что должна так жить, – чудачество в разумной степени, умеренное одиночество. Наверно, она завела бы другую собаку.
«Но я этого не допустила», – думает Миллисент. Она этого не допустила и, вероятно, была права. Она дожила до старости и до сих пор живет на свете, хотя Портер уже несколько десятков лет как умер. Миллисент почти не замечает старый дом. Он просто есть. Но время от времени ее глаз цепляется за трещины фасада, слепые перекошенные окна. И рощу грецких орехов за домом – их нежный лиственный полог снова облетает, опять наступила эта пора.
«Надо бы снести его и кирпичи продать», – думает Миллисент и удивляется, что до сих пор этого не сделала.
В горах, в Малесии-э-Мади, она, должно быть, пыталась сказать, как ее зовут, но они восприняли ее имя как «Лоттар». Она повредила ногу, упав на острые камни, – это случилось, когда застрелили ее проводника. Ее била лихорадка. Она понятия не имела, как долго ее везли через горы, завернутую в ковер и притороченную к спине лошади. Время от времени ее поили водой, иногда – ракией, чем-то вроде очень крепкого местного бренди. Вокруг пахло соснами. Часть пути проплыли на лодке. Лоттар проснулась и увидела звезды – то ярче, то тусклей, они менялись местами, и от этих зыбких созвездий ее замутило. Потом она поняла, что они, видимо, переплывали озеро. Озеро Скутари, оно же Скадарское, или Шкодер. Лодка пристала к берегу среди тростника. Ковер кишел какими-то паразитами, и они забирались под тряпки, которыми была перевязана ее нога.
Когда путешествие кончилось – хотя она об этом еще не знала, – ее положили в маленькой каменной хижине, пристройке к большому дому, который называли кула. Хижина предназначалась для больных и умирающих. Но не для рожениц – здешние женщины рожали в полях среди кукурузы или у дороги, если женщина в это время несла товар на рынок.
Она пролежала – видимо, несколько недель – на куче папоротника. Удобная постель, и менять легко, если она запачкалась кровью или нечистотами. За Лоттар приглядывала старуха по имени Тима. Она залепила рану смесью воска, оливкового масла и сосновой смолы. Несколько раз в день повязку снимали и рану промывали ракией. Лоттар смотрела на черные кружевные занавески, свисающие с балок, и ей казалось, что она дома, у себя в спальне, и за ней ухаживает мать (которая к тому времени уже умерла). «Зачем вы повесили эти занавески? – бормотала она. – Они ужасные».
На самом деле то была паутина – толстая и мохнатая от копоти. Древняя паутина, которую не тревожили много лет.
Еще в бреду Лоттар казалось, что к ее лицу прижимают широкую доску – возможно, крышку гроба. Но, придя в себя, она узнала, что то было всего лишь распятие, деревянное распятие, которое давал ей поцеловать священник, францисканец. Высокий, свирепый на вид мужчина с черными бровями и усами. От него неприятно пахло. Кроме распятия, он носил с собой револьвер – как она потом узнала, браунинг. Священник по ее виду понял, что она гяурка, то есть не мусульманка, но не догадался, что она может оказаться еретичкой. Он немножко знал английский, но произносил слова так, что она не могла ничего разобрать. А она тогда еще не знала ни слова по-гегски. Но потом, когда у нее спал жар, священник попробовал говорить по-итальянски, и разговор наладился, потому что она изучала итальянский в школе и полгода путешествовала по Италии. Он понимал ее неизмеримо лучше всех остальных, и потому она сперва ожидала, что он будет понимать ее полностью. «Какой здесь ближайший город?» – спросила она, и он ответил: «Шкодра». – «Тогда, пожалуйста, съездите туда и найдите британского консула, если он там есть. Я подданная Британской империи. Скажите им, что я здесь. А если британского консула там нет, пойдите в полицию».