Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дом Нота, по словам Вестлейка, был разрушен русской артиллерией, однако Нот продолжал жить в одной из уцелевших задних комнат. Вестлейк осмотрел эту комнату и обнаружил в ней кровать, стол и подсвечник. На столе Нота в рамках были фотографии Хельги, Рези и жены.
Он нашел там и книгу. Это был немецкий перевод сочинения Марка Аврелия «Наедине с собой».
Не объяснялось, почему этот прекрасный материал напечатал такой второстепенный журнал. Редакция не сомневалась, что читательницам будет интересно само описание повешения.
Мой тесть стоял на маленькой табуретке высотой в четыре дюйма. Веревка была накинута на его шею и крепко закреплена за ветку яблони. Затем табуретку выбили из-под него. Он мог плясать на земле, пока задыхался.
Неплохо?
Его вешали девять раз: восемь раз он приходил в себя.
Только после восьмого повешения от потерял последние капли достоинства и мужества. Только после восьмого повешения он начал вести себя как ребенок, которого мучают.
«За этот спектакль он был награжден тем, чего желал более всего, – писал Вестлейк. – Он был награжден смертью. Он умер с эрекцией, и ноги его были босые».
Я перевернул страницу посмотреть, нет ли чего-нибудь еще. Там было кое-что, но совсем не об этом. Там во всю страницу была фотография красотки с широко раздвинутыми ногами и высунутым языком.
Я уже говорил, что украл тот мотоцикл, на котором в последний раз приехал к Вернеру Ноту. Я должен это объяснить.
В сущности, я его не крал. Я просто одолжил его навечно у Хейнца Шильдкнехта, моего партнера по парному пинг-понгу, моего ближайшего друга в Германии.
Мы частенько выпивали вместе, разговаривали до поздней ночи, особенно после того, как оба потеряли своих жен.
– Я чувствую, что могу рассказать тебе все, абсолютно все, – сказал он мне однажды вечером в конце войны.
– Я чувствую то же самое, Хейнц, по отношению к тебе, – сказал я.
– Все, что у меня есть, – твое.
– Все, что у меня есть, – твое, Хейнц.
Собственность наша тогда была минимальна. Ни один из нас не имел дома, наша недвижимость и мебель были разбиты вдребезги. У меня были часы, пишущая машинка и велосипед, и это почти все. Хейнц уже давно обменял на черном рынке свои часы, пишущую машинку и даже обручальное кольцо на сигареты. Все, что у него осталось в этой юдоли печали, кроме моей дружбы и того, что на нем было надето, был мотоцикл.
– Если когда-нибудь что-нибудь случится с мотоциклом, – сказал он мне, – я нищий. – Он оглянулся посмотреть, не подслушивает ли кто-нибудь. – Я скажу тебе что-то ужасное.
– Не говори, если не хочешь.
– Я хочу, – сказал он. – Тебе я могу рассказать. Я собираюсь рассказать тебе нечто страшное.
Обычно мы пили и разговаривали в доте недалеко от общежития, где мы ночевали. Он был построен совсем недавно для обороны Берлина, построен рабами. Он был еще не оборудован и не укомплектован солдатами. Русские были еще не так близко.
Мы с Хейнцем сидели здесь с бутылкой и свечой, и он говорил мне ужасные вещи. Он был пьян.
– Говард, я люблю свой мотоцикл больше, чем любил жену, – сказал он.
– Я хочу быть твоим другом и хочу верить всему, что ты говоришь, – сказал я ему, – но в это я отказываюсь поверить. Забудем, что ты это сказал, потому что это неправда.
– Нет, – сказал он. – Сейчас одна из тех минут, когда говорят правду, одна из тех редких минут. Люди почти никогда не говорят правду, но я сейчас говорю правду. Если ты мне друг, – а я надеюсь, что это так, – ты поверишь другу, который говорит правду.
– Ладно.
Слезы потекли по его щекам.
– Я продал ее драгоценности, ее любимую мебель, один раз даже ее карточки на мясо – все себе на сигареты.
– Мы все делаем вещи, которых потом стыдимся, – сказал я.
– Я не бросил курить ради нее, – сказал Хейнц.
– У нас у всех есть дурные привычки.
– Когда бомба попала в нашу квартиру и убила ее, у меня остался только мотоцикл, – сказал он. – На черном рынке мне предлагали четыре тысячи сигарет за мотоцикл.
– Я знаю, – сказал я. Он всегда рассказывал мне эту историю, когда напивался.
– И я сразу бросил курить, – сказал он, – потому что я так любил мотоцикл.
– Каждый из нас за что-то цепляется, – сказал я.
– Не за то, за что надо, и слишком поздно. Я скажу тебе единственную вещь, в которой я действительно убежден.
– Хорошо, – сказал я.
– Все люди – сумасшедшие. Они способны делать все, что угодно и когда угодно, и только Бог поможет тому, кто доискивается причин.
Что касается женщин типа жены Хейнца: я был знаком с ней только поверхностно, хотя видел довольно часто. Она безостановочно болтала, из-за чего ее было трудно узнать поближе, а тема была всегда одна и та же: преуспевающие люди, не упускающие своих возможностей, люди, в противоположность ее мужу, важные и богатые.
– Молодой Курт Эренс, – обычно говорила она, – всего двадцать шесть, а уже полковник СС! А его брат Хейнрих – ему не более тридцати четырех, а у него под началом восемнадцать тысяч иностранных рабочих, и все строят противотанковые рвы. Говорят, Хейнрих знает о противотанковых рвах больше всех на свете, а я всегда с ним танцевала.
Снова и снова она повторяла все это, а на заднем плане бедный Хейнц прокуривал свои мозги. Из-за нее я стал глух ко всем историям с преуспеваниями. Люди, которых она считала преуспевающими в этом прекрасном новом мире, вознаграждались в конце концов как специалисты по рабству, уничтожению и смерти. Я не склонен считать людей, работающих в этих областях, преуспевающими.
Когда война стала подходить к концу, мы с Хейнцем уже не могли выпивать в нашем доте. Там было установлено восьмидесятивосьмидюймовое орудие, команда которого была укомплектована мальчиками пятнадцати-шестнадцати лет. Это тоже подходящая история об успехе для покойной жены Хейнца – такие молоденькие мальчики, а уже во взрослой форме и со своей собственной вооруженной до зубов западней смерти.
И мы с Хейнцем пили и разговаривали там, где ночевали, – в манеже, набитом оставшимися при бомбежках без крова государственными рабочими, спавшими на соломенных матрацах. Мы прятали бутылку, так как не желали ни с кем ее делить.
– Хейнц, – сказал я ему как-то ночью. – Хотел бы я знать, насколько ты мне действительно друг.
Он обиделся.
– Почему ты меня об этом спрашиваешь?
– Я хотел бы попросить тебя об очень большом одолжении, но не знаю, могу ли, – сказал я.
– Я требую, чтобы ты сказал!