Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поправлялась я долго и трудно. Исхудала так, что даже на стул просто так сесть не могла — на деревянном сиденье было больно попе. Пришлось маме сшить подушку для стула и специальную — для горшка. Через несколько недель, когда я начала вставать с постели, оказалось, что ходить я тоже не могу — ноги не держали. Вечерами с мамой я училась ходить заново.
Целыми днями мама была на работе. В нашей маленькой комнате на узкой и жёсткой кровати я лежу одна. Мне грустно и всё время хочется есть. А много есть нельзя. Чтобы я не съела что-нибудь лишнее, вся еда убрана в сундук, сундук заперт на замок, а ключа у меня нет. Иногда кто-то заходит и даёт мне съесть одну столовую ложку какой-нибудь еды.
Лежу одна и думаю. Тихо. В этих местах ни у кого нет ни радио, ни электричества. Скучно. Все любимые игрушки и книги остались в опечатанной московской квартире. Смеркается. В голове бродят печальные мысли. Хочется плакать. Я думаю о том, какая у нас теперь тяжёлая жизнь. Где папа — неизвестно; да и как он нас найдёт, если мы так далеко? И за что это столько всего плохого с нами приключилось? А мама почему-то всё время говорит, что хороших людей вокруг всё равно больше, чем плохих, надо только, чтобы твоя обида на жизнь их не заслоняла. Как это больше? Тогда почему мы тут? И ничего не осталось у меня от той далёкой прекрасной жизни. Слёзы бегут сами собой.
Почему же ничего? Осталось главное — мама. Скоро мама придёт с работы. Засмеётся. Пошутит. Расскажет какую-нибудь сегодняшнюю забавную историю, затопит печку. И, пока делает домашние дела, будет петь — петь всё, что мне хочется ещё раз услышать.
Сколько бы ни продолжалась болезнь, она когда-нибудь да проходит. Поправилась и я. И, как ни странно, именно за время болезни я поняла новое правило: наши сиюминутные желания могут толкнуть нас на очень опасные или просто глупые поступки. И впредь старалась думать, прежде чем что-то сделать, даже если очень хочется. Даже сейчас, прожив уже очень много лет, я должна признать, что это самое трудное из усвоенных в детстве правил!
Например, я болела и, когда прошёл кризис, всё время очень хотела есть. Вот хочу прямо сейчас, хочу съесть много, смогу съесть всё, что стоит на плите. И в то же время знаю, что сейчас больше двух ложек сразу мне съесть нельзя — порвётся желудок, и умрёшь.
Вот и выбирай тут, что делать сию минуту. Мама как-то, уходя на работу, забыла убрать кастрюльку с едой в сундук. Я мучилась долго, потом окликнула кого-то, проходившего по коридору, и попросила запереть еду в сундук и унести ключ.
Вскоре дела у нас пошли лучше. Мамин проект во Фрунзе получил одобрение. Всему руководству совхоза, и маме тоже, выдали премию. Наши вещи из Фрунзе прислали на станцию Кара-Балты, и мама наконец получила большой чемодан, который уехал с нами из Москвы.
У наших соседей начали телиться коровы. В комнатах появились телята и для меня — молоко! В марте ещё холодновато, и новорождённых телят хозяева держат в тепле — вместе с собой. Потом уже, примерно через месяц, телёнка переводят в холодный хлев. Я крепла, подрастала, вместе с телятами набиралась сил и радовалась весеннему солнцу.
Рабочие совхоза любили маму, потому что она была со всеми доброжелательна, потому что не жалела своего времени на помощь. После работы три вечера в неделю она вела «ликбез» — учила всех желающих читать и писать, а остальные четыре вечера читала всем вслух Гоголя и Пушкина.
К лету я уже бегала, как раньше, и ездила верхом. И жизнь, казалось, так и будет течь мирно и ровно. Мама по-прежнему ездила в Кара-Балты отмечаться в НКВД, но в целом всё наладилось. У нас был привычный уже быт, у мамы была работа, а вокруг было множество людей, среди которых, как мы уже знали, хороших всегда больше. А плохих… то ли их и вправду было мало и нам они здесь не встречались, то ли я их не помню.
…Но осенью появилось распоряжение, запрещавшее использовать ссыльных в качестве служащих. Маму перевели с должности агронома отделения в полольщицы. Дневная норма — прополоть три рядка посадок длиной в несколько километров.
Мама со своей негнущейся ногой никогда бы не выполнила нормы, но справа и слева от неё становились, ежедневно меняясь, женщины, которые обрабатывали три своих ряда и прихватывали ещё один мамин. Когда мама попыталась протестовать, ей строго сказали: «Молчи, Евгеньевна, мы помним добро. Мы не начальство и угробить тебя не хотим. Молчи, а то плохо будет всем». Чья это была идея и почему ни один человек с делянок не донёс начальству на такое нарушение порядка, для нас осталось загадкой. С тех пор я запомнила, что, когда люди сами перенесли много тяжёлого в жизни, они помогают другим молча и не ожидая благодарности.
Мама так никогда и не узнала, почему однажды к ней приехал фельдшер, появившийся к этому времени на центральной усадьбе совхоза, и велел ей в выходной ехать в Кара-Балты на врачебно-трудовую экспертизу (ВТЭК). Он уже, оказывается, передал туда все необходимые документы. Как узнал о ней? Кто его позвал? ВТЭК определила, что мама — инвалид детства, и присвоила ей вторую группу, запрещавшую тяжёлую физическую работу. Агрономом ей работать не разрешалось, но всё-таки её перевели в приёмщицы, и она не должна была больше полоть траву.
Весной 1939 года маму перевели работать на центральную усадьбу: мне скоро исполнялось восемь лет, и пора было идти в школу. Раньше меня по возрасту не принимали, хотя я давно уже бегло читала, писала печатными буквами и считала, а заодно говорила на трёх-четырёх языках. Немецкому и французскому меня с малых лет учила мама, киргизский и украинский я выучила сама ещё на верхнем участке, общаясь со сверстниками-киргизами и соседями по бараку — украинцами.
Я радовалась наступившей весне, цветущей степи, красоту которой помню всю жизнь, и тому, что у меня столько новых друзей и столько интересных занятий. Я многое знала, чего не знали сверстники, многому училась у киргизских друзей, и чем новее были мои впечатления, чем большему я училась, тем интереснее была жизнь. Одновременно со мной должны были идти в школу и несколько моих старых друзей с верхнего участка. Меня это тоже очень радовало.
Как, наверное, во всех городах и посёлках нашей большой страны, ребята на центральной усадьбе играли, бегая по посёлку целой кодлой и пускаясь во всякие приключения. Играли, конечно, и в пограничников, и в войну, и в казаки-разбойники, и в легендарных героев Гражданской войны, о которых тогда пели много песен, писали много стихов и вообще всячески их прославляли. Однако не все эти знаменитые герои вызывали у меня восхищение. Нет, я не была противницей Гражданской войны — в неполные восемь лет я ничего в этом не понимала. Но меня с малолетства приучали думать над текстами, которые я читала, пела, учила наизусть. Вот тут-то и начинались сомнения. В знаменитой песне о матросе-партизане Железняке, звучавшей из всех репродукторов, были такие слова: