Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И ведь не расскажешь никому, поднимут на смех.
Думаешь, соль просыпалась – это ерунда? Разбилась тарелка, тесто не поднялось, в варенье попалась косточка – случайности?
Это пророчество. Твой мир, который ты лелеешь и оберегаешь, говорит с тобой на понятном тебе языке. Слушай его, если хочешь жить в этом мире.
Раиса не умела молиться. А если бы умела, обращалась бы не к небесам, а к духовке.
– Рая! Ты что, плакала?
Люда стоит в дверях, таращится недоуменно.
– Да что ты! Просто лук терла!
– А-а-а… Ну ладно. Слушай, Веронику не видела?
Как не видеть, видела. Узкое кухонное окно выходит в сад, из него соседский дом – как на ладони. Живут там двое: отец и сын, иногда к ним наезжает мать. Мальчику восемнадцать, он студент. Отцу, Илье Сергеевичу, чуть за сорок.
Вчера Раиса мыла посуду, подняла глаза и заметила младшую дочь Люды на крыльце рядом со студентом. И не просто рядом…
Щеки опалило жаром стыда. Рая задернула занавеску, отскочила, заморгала, словно надеялась вычистить подсмотренное из глаза, как соринку.
Ночью ворочалась, страдала. С кем поговорить? С Вероникой – бессмысленно. С мальчиком? Еще хуже выйдет! Не объяснять же ему, что она девочка совсем, тринадцать лет, ну куда это годится… Решила, что обратится к Илье Сергеевичу и все расскажет. Пусть сам со своим сыном разбирается и объясняет, что можно, а что нельзя.
А нынче утром вышла в сад нарвать мяты к чаю, рано-рано, когда еще туман поднимался от земли. И возле приоткрытой калитки увидела двоих. Девочка стояла, не сопротивляясь и не двигаясь, точно статуя, а мужчина обнимал ее и пытался целовать. Широкое красное лицо, борода лопатой…
Раиса остолбенела. Господи, да что здесь творится?
Она прислушалась.
– Уходи, – хрипло просил Илья Сергеевич, отец соседа-студента. – И чтобы я тебя больше не видел!
В голосе его звучало страдание. И руки он расцепил с таким усилием, словно их сковали вокруг тонкого белого тела.
Девочка молча отступила и исчезла в тумане, не сказав ни слова.
… – Рая! Ты о чем задумалась?
– А? – Раиса вздрогнула. – Нет, Люда, не видела я Веронику. Ищи сама.
Больше всего Лелик любил рисовать птиц. Чем неярче птичка, тем лучше. Вглядываешься в нее, маленькую, неказистую, и вдруг словно второе зрение открывается: начинаешь видеть за этой неброской оболочкой такую красоту, что дух захватывает. Столько оттенков серого! От пыли землистой до речного серебра. А каштановые шапочки, а тончайшей прорисовки ореховые перышки на грудке! А переходы мастерские от акварельной прозрачности до маслянистой черноты!
Лелик не знал, существует ли бог, но был уверен: если он есть, то он – художник.
Когда рисуешь, как будто заново создаешь чудо. Оно не исчезнет больше, останется с тобой, и пока ты способен водить карандашом по бумаге, его у тебя не отнимешь. Может умереть мама. Отец не захочет разговаривать с тобой. Но за грифелем по шершавой поверхности тянется контур перышка – и рождается птица, а с ней целый мир.
Рисовать лучше всего лежа на подоконнике. Напротив окна – слива. Днем ее облюбовали зеленушки, а по утрам прилетают малиновки с огненными грудками. Пара этих сказочных птичек распевается с восходом солнца. На их оливковых спинках взъерошенные перья, серые брюшки пушисты, как у котят. Жаль только, что далеко они, толком не разглядишь.
Лелик нашел у деда атлас птиц, перерисовал малиновку. Бабушка увидела, ахнула, выпросила картинку себе – вставить в рамку и повесить на стену. Прохор тоже одобрил. «Талант!» – сказал.
При всех, между прочим, за завтраком.
Лелик – человек дотошный. Счел необходимым уточнить:
– Не талант, а способности. Но я их развиваю, и, на мой взгляд, вполне успешно.
Вениамин хмыкнул. Тетя Люда замечание сделала:
– Его хвалят, а он возражает! Ну и воспитание!
– Если бы я сам нарисовал малиновку, тогда было бы здорово, – пояснил Лелик. – Но я ведь просто скопировал чужое.
– Почему же не нарисуешь?
– Далеко она, – с сожалением признал Лелик. – Надо, чтобы поближе.
– А с фотографии срисовать?
– Не то!
– Перфекционист! – то ли осудила, то ли похвалила Тамара.
– Самостоятельный! – снова прорезался Прохор, и все почтительно замолчали. – Ни у кого на поводу не идет! Вот я смотрю: ты, Женька, не хочешь купаться, а по моей просьбе все равно в воду лезешь. И Пашка тоже. А Лелик не хочет – и не лезет! Уважаю! Кремень!
«Вот те раз!» – промелькнуло на некоторых лицах. Ай да разворот партийного курса на сто восемьдесят градусов.
Лелик ощутил себя так, будто на голову ему внезапно нахлобучили корону. Во-первых, все смотрят! Во-вторых, на голову давит тяжестью. Ну и уши покраснели, это уж как водится.
Он уткнулся в свою тарелку с кашей и пристального взгляда Пашки не заметил.
Пару часов спустя в дверь осторожно постучали.
– Да-да, – рассеянно отозвался Лелик.
Вошел Пашка в куртке.
– Чего тебе?
– Извиниться хотел. За вчерашнее.
Лелик отложил книгу. Подозрительность сменилась удивлением. Извиниться?
– Ты правильно сказал. – Пашка присел на корточки у двери, как будто не смел пройти дальше. – Нравится мне твой батя. И я к нему, ну, того. Короче, хотел, чтобы он ко мне тоже со всем расположением.
– Подлизывался!
– Есть немного, – с улыбкой согласился Пашка. – Мои-то оба в духовной жизни, как в облаках. Медитируют там, то-се. Не, ты не подумай, они хорошие! Просто скучные. А с твоим батей прикольно.
Лелик по-прежнему смотрел настороженно, ожидая подвоха.
– А тут я прикинул, каково тебе все это видеть, – так же спокойно продолжал Пашка. – Как будто у тебя родного отца отбирают, да? Я б, наверное, вообще убил за такое. Если б кто-нибудь подъехал к моему папаше с такой темой, что, типа, хочу с тобой на коврике кверху задом торчать и мычать по утрам, я бы ему рыльце подрихтовал. И плевать на карму! Так что я тебя понимаю.
Он выпрямился.
– Короче, это. Не держи зла, ага? Я не из вредности, а просто… По глупости, что ли. Ну и нравилось, что меня хоть кто-то принимает в расчет. Для моих-то, честно сказать, я дурак дураком. Учусь паршиво, с йогой у меня не заладилось, талантов никаких нету… Ты вон рисуешь! – Пашка уважительно кивнул на раскрытый альбом. – Круто. Художники большие деньги зарабатывают. А я как кобыле пятая нога. Ни к чему не пригоден.
Лелик хотел сказать, что он рисует не затем, чтобы большие деньги зарабатывать. Но Пашка стоял, ссутулившись, опустив голову, и мальчик внезапно почувствовал жалость. Он отчетливо увидел, насколько Пашка чужой в своей семье, и в эту секунду осознал, до чего все они – чужие своим родителям. И Тишка, и Вероника с Женькой, и его собственный отец… Как будто их нарочно раздали таких, наиболее неподходящих друг другу, и обрекли всех любить и мучиться от непонимания.