Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это случайное упоминание о цепи дел, не отраженных в архивных документах, наводит на печальные размышления о полноте того, что сохранилось. Жестокое обращение с обеими женщинами в суздальской тюрьме, а также предшествовавшее этому заточение Дарьицы в монастырь заставляют думать, что подобные случаи – колдовство при отсутствии потерпевшего и осязаемого вреда – могли рассматриваться на местах, причем приговоры отличались значительным разнообразием. Однако тот факт, что немолодая Дарьица находилась в заключении в Москве, когда в Суздале началось другое расследование, напоминает о том, что даже незначительные правонарушения вызывали недовольство Москвы и подозреваемые оказывались в судах и пыточных комнатах Разряда. Показания Дарьицы свидетельствуют о неполноте архивных собраний, но в то же время побуждают с оптимизмом смотреть на репрезентативность дошедших до нас дел. Обвинения, обратившие внимание властей на Дарьицу и Оленку в 1647 году, были не более серьезными – а в сущности такими же, – чем те, которые привели их в тюрьму во время более ранних, недокументированных процессов.
Мы не знаем наверняка, посылались ли в Москву из Суздаля материалы предыдущих дел с участием Дарьицы и Оленки – другими словами, считались ли эти преступления достаточно тривиальными, чтобы остаться вне поля зрения Москвы. Учитывая, что в столицу регулярно сообщалось даже о самых незначительных обстоятельствах и происшествиях – недостатке бумаги и чернил, пропаже лошадей, пьяных драках, взаимных оскорблениях, – весьма вероятно, что туда поступили и извещения о занятиях этих двух женщин, но впоследствии они были утрачены. Конечно, дела о бытовом колдовстве могли рассматриваться на месте, без наблюдения со стороны Москвы, но все же такой сценарий кажется маловероятным. Из материалов местных учреждений видно, что, за немногими описанными здесь исключениями, дела, заведенные там, оставили след и в архивах центральных приказов[96].
Вопрос о местных и вотчинных судах выглядит еще более сложным. От вотчинных судов осталось немного записей за XVII столетие, а те, что относятся к XVIII веку, пока еще плохо описаны. Не исключено, что хозяева вотчин или их управляющие разбирались с делами о колдовстве на месте, но не оставили письменных свидетельств. И опять же, это возможно, но маловероятно. В Московском государстве, как позднее и в петровской империи, не любили разделения полномочий, особенно в важных делах. Царские власти старались дотянуться до всего, до чего могли, регулируя и контролируя каждый контакт, каждую сделку, каждое движение, если на то были хоть малейшие основания – и вынося судебные решения по ним. С необычайной легкостью они подводили любое сколь-нибудь серьезное дело под обвинения в измене, мятеже, убийстве при отягчающих обстоятельствах. Кроме того, из материалов ряда процессов выясняется, что жалобы подавались поместным приказчикам[97], которые проводили предварительное расследование и затем направляли дело в государственные учреждения. Сохранилось как минимум двенадцать дел, в которых помещик или приказчик передавал своих крестьян или холопов в руки властей в связи с обвинением в колдовстве[98]. Эти сюжеты заставляют предположить, что дела о колдовстве были слишком опасны, чтобы рассматриваться внутри частного владения. Опасность, с одной стороны, подвергнуться воздействию колдовства, а с другой – вызвать царский гнев, заставляла хозяев вотчин обращаться в суд.
Внесудебные расправы – самосуды – получили широкое распространение в XIX веке, и, как показали Стивен Фрэнк и Кристина Воробец, подозреваемые в колдовстве становились их жертвами в первую очередь. Но правовая ситуация к Новому времени заметно изменилась по сравнению с ранним Новым временем. То, что ранее было серьезным преступлением, стало считаться мелким правонарушением, мошенничеством или проявлением суеверия; судьи и представители образованной элиты больше не были заинтересованы в том, чтобы преследовать за такие проступки. Тому, кто считал себя жертвой колдовства, оставалось лишь взять дело в собственные руки [Frank 1999: 243–275; Worobec 1995: 180–187][99]. Но вплоть до конца XVIII века суды с готовностью признавали, что волшебство бывает действенным, и никто не подвергал сомнению незаконность занятий колдовством. В «правосудии толпы» не было необходимости – жалобы подавались в суды, охотно рассматривавшие их. Кроме того, расправа, даже обоснованная, была опасна: несанкционированное убийство, скорее всего, вызвало бы царский гнев. В своем обстоятельном исследовании, посвященном правосудию Московского государства, Нэнси Коллманн указывает на малое число случаев линчевания, зафиксированных в судебных документах, – все случаи, которые привлекли к себе внимание государства, стали предметом полноценного расследования, проводимого центральными учреждениями. Государство было всемерно заинтересовано в том, чтобы карать за несанкционированные убийства и держать уголовное правосудие под своим контролем. Коллманн считает это доводом в пользу того, что деятельность царских судов сделала народные расправы попросту ненужными [Kollmann 2002][100].
Даже государственные служащие рисковали подвергнуться суровому наказанию, если они расправлялись с преступниками, не заручившись соответствующим разрешением. Официальные послания из Москвы, как правило, напоминали о том, что местные приказные люди не имеют права предпринимать ничего существенного без указа государя, и если кто-то подвергался заключению, пыткам или казни в отсутствие такого указа, это служило поводом для жалоб, которым давали ход[101]. Одна жалоба привлекла внимание московских властей и отложилась в архиве лишь потому, что запорожского гетмана обвинили в самоуправстве: «Бояр и гетман Иван Мартынович велел сжечь пять баб ведьм да шестую галяцкаго полковника жену», сделав это без монаршего одобрения[102]. Там же, на южных рубежах России, произошел и другой случай: ткачи, обвиненные в использовании для колдовства украденной просфоры, показали в свою защиту, что местный протопоп, заручившись поддержкой полковника, заковал их в цепи и подверг пыткам: «Они де Васка и Сидорка у него полковника на дворе были прикованы к пушке три дни и он де протопоп пришол к нему полковнику на третей день. <…> И протопоп ему полковнику говорил, “вели де их есаулом плетьми пробить”, и тех ткачей Васку и Сидорка на улице перед ево полковниковым