Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Россия освобождена — но не очищена. Она уже не в муках родов, — но она еще очень, очень больна. Опасно больна, не будем обманываться, разве этого я хочу? Но первый крик младенца всегда радость, хотя бы и знали, что еще могут погибнуть и мать и дитя.
Я подхожу к самому главному, чего доселе почти намеренно не касалась. Подхожу к самому сейчас острому вопросу — вопросу о войне.
Длить умолчаний дольше нельзя. Завтра в Совете он, кажется, будет обсуждаться решительно. В Совете? А в правительстве? Оно будет молчать.
Вопрос о войне должен, и немедля, найти свою дорогу.
Для меня, просто для моего человеческого здравого смысла, эта дорога ясна.
Это лишь продолжение той самой линии, на которой я стояла с начала войны. И, насколько я помню и понимаю, — Керенский. (Но знать — еще ничто. Надо осуществлять знаемое. Керенский теперь — при возможности осуществления знаемого. Осуществит ли? Ведь он — один.)
Для памяти, для себя, обозначу, хоть кратко, эту сегодняшнюю линию „о войне“.
Вот: я за войну. То есть: за ее наискорейший и достойный конец.
Долой побединство! Война должна изменить свой лик. Война должна теперь стать действительно войной за свободу. Мы будем защищать нашу Россию от Вильгельма, пока он идет на нее, как защищали бы от Романова, если бы шел он.
Война, как таковая, — горькое наследие, но именно потому, что мы так рабски приняли ее и так долго сидели в рабах, — мы виноваты в войне. И теперь надо принять ее, как свой же грех, поднять ее, как подвиг искупленья, иене прежней, новой, силой донести до настоящего конца.
Ей не будет настоящего конца, если мы отвернемся от нее. Мы отвернемся — она застигнет и задавит.
Безумным и преступным ребячеством звучат эти корявые прокламации: „…немедленное прекращение кровавой бойни.“ Что это? „Глупость или измена?“ — как спрашивал когда-то Милюков (о другом). Прекратите, пожалуйста, немедля. Не убивайте немцев — пусть они нас убивают. Но не будет ли именно тогда — „бойня“? Прекратить „по соглашению“? Согласитесь, пожалуйста, с немцами немедля. Ведь они-то — не согласятся. Да, в этом „немедля“ только и может быть: или извращенное толстовство, или неприкрытое преступление.
Но вот что нужно и можно „немедля“. Нужно, не медля ни дня, объявить, именно от нового русского, нашего правительства, русское новое военное „во имя“. Конкретно: необходима абсолютно ясная и совершенно твердая декларация насчет наших целей войны. Декларация, прежде всего чуждая всякому побединству. Союзники не смогут против нее протестовать (если бы втайне и хотели), особенно если хоть немного взглянут в нашу сторону и учтут наши „опасности“ (им же грозящие).
Наши времена сократились. И наши „опасности“ неслыханно, все, возрастают, если теперь, после революции, мы будем тянуть в войне ту же политику, совершенно ту же самую, форменно, как при царе. Да мы не будем — так как это невозможно; это само, все равно, провалится. Значит — изменить ее нужно.
Может быть, то, что я пишу — слишком общо, грубо и наивно. Но ведь я и не министр иностранных дел. Я намечаю сегодняшнюю схему действий — и, вопреки всем политикам мира, буду утверждать, что сию минуту, для нас, для войны, она верна. Осуществима? Нет?
Даже если неосуществима. Долг Керенского — пытаться ее осуществить.
Он один. Какое несчастие. Ему надо действовать обеими руками (одной — за мир, другой — за утверждение защитной силы). Но левая рука его схвачена „глупцами или изменниками“, а правую крепко держит Милюков с „победным концом“. (Ведь Милюков — министр иностранных дел.)
Если будет крах. не хочу, не время судить, да и не все ли равно, кто виноват, когда уже будет крах! Но как тяжело, если он все-таки придет и если из-за него выглянут не только глупые и изменческие рожи, но лица людей честных, искренних и слепых; если еще раз выглянет лик думского „блока“ беспомощной гримасой.
И к чему кипим мы во всем этом с такой глупой самоотверженностью? Самим нам негде своего слова сказать, „партийность“ газетная теперь особенно расцветает, а туда „свободных“ граждан не пускают. Внепартийная же наша печать вся такова, что в нее, особенно в данное время, мы сами не пойдем. Вся вроде „Русской воли“ с ее красным бантом.
Писателям писать негде. Но мы примиряемся с ролью „тайных советников“ и весьма самоотверженно ее исполняем. Сегодня я серьезно потребовала у Сытина, чтобы он поддержал газету Зензинова, а не Горького, ибо за Зензиновым стоит Керенский.
Керенский — тот же Керенский, что кашлял у нас в углу, запускал попавшийся под руку случайный детский волчок с моего стола (во время какого-то интеллигентского собрания. И так запустил, что доселе половины волчка нету, где-нибудь под книжными шкафами или архивными ящиками). Тот же Керенский, который говорил речь за моим стулом в Релит. — Филос. собрании, где дальше, за ним, стоял во весь рост Николай II, а я, в маленьком ручном зеркале, сблизив два лица, смотрела на них. До сих пор они остались у меня в зрительной памяти — рядом. Лицо Керенского — узкое, бледно-белое, с узкими глазами, с ребячески оттопыренной верхней губой, странное, подвижное, все — живое, чем-то напоминающее лицо Пьеро. Лицо Николая — спокойное, незначительно приятное (и, видно, очень схожее). Добрые. или нет, какие то „молчащие“ глаза. Этот офицер был — точно отсутствовал. Страшно был — и все-таки страшно не был. Непередаваемое впечатление (и тогда) от сближенности обоих лиц. Торчащие кверху, короткие, волосы Пьеро-Керенского — и реденькие, гладенько-причесанные волосики приятного офицера. Крамольник — и царь. Пьеро — и „чародей“. С.-р. под наблюдением охранки — и Его Величество Император Божьей милостью.
Сколько месяцев прошло? Крамольник — министр, царь под арестом, под охраной этого же крамольника. Я читала самые волшебные страницы самой интересной книги — Истории; и для меня, современницы, эти страницы иллюстрированы. Чародей, бедный, как смотрят теперь твои голубые глаза? Верно, с тем же спокойствием Небытия.
Но я совсем отошла в сторону — в незабываемое впечатление аккорда двух лиц — Керенского и Николая II. Аккорда такого диссонирующего — и пленительного, и странного.
Возвращаюсь. Итак, сегодня — это все тот же Керенский. Тот же. и чем-то неуловимо уже другой. Он в черной тужурке (министр-товарищ), как никогда не ходил раньше. Раньше он даже был „элегантен“, без всякого внешнего „демократизма“. Он спешит, как всегда, сердится, как всегда. Честное слово, я не могу поймать в словах его перемену, и, однако, она уже есть. Она чувствуется.
Бранясь „налево“, Керенский о группе Горького сказал (чуть-чуть „свысока“), что очень рад, если будет „грамотная“ большевистская газета, она будет полемизировать с „Правдой“, бороться с ней в известном смысле.
А Горький с Сухановым будто бы теперь эту борьбу и ставят себе задачей. „Вообще, ведут себя теперь хорошо“.
Быть может, он на одну линийку более уверен в себе и во всем происходящем — нежели нужно?
Не знаю. Определить не могу.